Александр Невский
 

От автора

Предлагаемые «Историко-бытовые очерки» посвящены тому («киевскому») периоду истории нашей страны, которому весьма посчастливилось в советской историографии. До начала 30-х годов в этой сфере неустанно работали такие крупные советские историки, как покойный А.Е. Пресняков и С.В. Юшков.1 В начале 30-х годов к работе над киевским периодом примкнул Б.Д. Греков, в связи с чем в 1939 г. С.В. Юшков, пересмотрев и переработав свои прежние исследования, подвел им итоги в «Очерках по истории феодализма в Киевской Руси», открывших полемику по ряду частных вопросов с Б.Д. Грековым.2 Тем самым проблема древнейшего периода истории России, можно сказать, вышла на авансцену советской исторической науки и до сего дня отдельными своими сторонами привлекает к себе внимание историков (например, назову Н.А. Максимейко, В.В. Мавродина, М.Д. Приселкова, Н.Л. Рубинштейна, Е.А. Рыдзевскую, С.Н. Чернова в сфере «исторической», М.И. Артамонова, А.В. Арциховского, М.К. Каргера, А.Н. Лявданского, В.И. Равдоникаса, Б.А. Рыбакова, М.А. Тиханову, П.Н. Третьякова — в сфере «археологической»). Так явилась потребность в подведении некоторых обобщающих итогов накопившегося запаса как «исторических», так и «археологических» наблюдений и выводов по вопросу (более широкому) об образовании древнерусского государства не только киевской, но и докиевской поры, и первый опыт в этом направлении сделан в последнее время В.В. Мавродиным.3 Таково ближайшее историографическое окружение, в котором выходят мои «Очерки».

Работы моих предшественников (и особенно Б.Д. Грекова) избавили меня от необходимости в какой-либо мере ставить и пересматривать вопрос об общественной формации, в недрах которой складывались, действовали и развивались те «люди» и те «нравы», которые являются предметом моего изучения и показа на протяжении XI—XIII вв. (до монгольского нашествия). Я мог исходить из прочно установленного советской историографией положения, что древняя Русь XI—XIII вв. переживает процесс классообразования, свойственный и характерный для феодальной общественной формации. В пределах этого положения мне представилось возможным и своевременным поставить задачу, которая не имелась в виду моими предшественниками, попытаться собрать и расположить в одной раме разбросанные в древнерусских письменных памятниках (хотя бы и мельчайшие) следы бытовых черт, житейских положений и эпизодов из жизни русских людей XI—XIII вв., с тем чтобы дать живое и конкретное представление о процессе классообразования в древнерусском феодальном обществе, сделав предметом наблюдения многообразные отражения этого процесса в будничной жизни этих людей (будь то поименно известные «исторические» личности или конкретно реконструируемые исторические типы, той или иной стороной отразившиеся в том или ином документе или литературном памятнике эпохи). Иными словами, как люди жили на Руси в это время (и чем кто дышал сообразно своей социальной принадлежности и тому капризу своей судьбы, какой удастся подметить в памятнике, если пристально в него всмотреться), — таков основной вопрос, который я постоянно имею в виду в своем изложении, решая указанную задачу моего исследования.

Предлагаемая попытка ответить на этот вопрос и решить эту задачу связана с трудностями, которые обусловлены и ограниченным количеством и свойствами общеизвестных наличных письменных памятников той эпохи.

Памятники эти преимущественно двоякого рода: одни — повествовательного, более или менее учительного уклона (например, летописи, жития), другие — открыто карательно-запретительного или директивного, законодательного в известной степени характера («Русская Правда», церковные уставы, поучения, правила). В первом случае камнем преткновения является ничем не сдерживаемая тенденция пишущих либо к идеализации, либо к осуждению, даже опорочиванию описываемого действия, лица или группы. Во втором — зачастую приходится идти путем умозаключения от наличия запрета или кары к распространенности запрещаемого или караемого действия и от наличия совета или предписания — к отсутствию в повседневном быту предписываемой нормы поведения или к обычности ее нарушения. В обоих случаях, даже когда приходится отказаться от поисков подлинного факта, все же остается ценить возможность всмотреться в мелочи жизни, в людей, в черты быта и нравов эпохи именно сквозь призму близкого ей современника (хотя бы иной раз он и пользовался не своими, а чужими словами и когда-то заимствованными формулами). Привычные оценки и скрытые за ними правила возмещают в известной мере нехватку действительно бывших примеров поведения: ведь вопрос о том, как жили люди той или иной эпохи, тесно соприкасается с вопросом о том, как, по их мнению, надлежало жить в условиях их времени.

При указанной разнородности наших памятников объединить их вокруг одной задачи и заставить их заговорить как бы на одном языке, языке жизненной правды, представляло тоже значительную трудность.

Наконец, наши памятники меньше (и в ином стиле) говорят о жизни народных масс, чем о жизни господствующего класса. И немудрено. Они почти все связаны своим происхождением с христианской церковью, которая была плотью от плоти этого класса и стремилась развить и закрепить его господство на более широкой основе и более гибкими и далеко идущими методами, чем то было в языческую (бесписьменную) пору. Отсюда возникает и еще одна трудность, связанная не только и не столько с количественной неравномерностью в распределении внимания церковных авторов между верхами и низами общества, сколько с необходимостью неослабного учета особенностей «содержания сознания» этих авторов — людей своей эпохи и своего класса.

Перед лицом этих трудностей мне оставалось либо, отказавшись от их преодоления, отказаться и от попытки решения поставленной задачи, либо поискать такой комбинации приемов исследования и построения, которая никогда еще мной не применялась, а приспособлена была бы специально к решению поставленной задачи. В плане профессионально-историческом (и даже в плане техники нашего исторического ремесла) мной руководило «чувство нового», и по мере того, как подвигалась работа, меня все больше увлекала постановка опыта мозаической реконструкции древнерусской жизни с помощью комбинированного применения следующих приемов.

Один прием напрашивался сам собой — при работе над летописными текстами. После того что сделано в изучении русского летописания А.А. Шахматовым (в плане литературоведческом) и А.Е. Пресняковым и М.Д. Приселковым (в применении к задачам исторического построения), мне оставалось только отказаться от «протокольной» трактовки летописных повествований в наивно-реалистическом роде и применить к ним метод литературного анализа, рассматривая их не как счастливо сохранившееся подобие «газетной» (хотя и бедной) хроники, а как литературное произведение данной исторической секунды, отразившее прежде всего именно эту секунду с ее злобами дня, полемиками, тенденциями и борениями, трактуя автора летописной записи как одного из тех «людей», которых я имею в виду в моем исследовании, т. е. как безымянное действующее (в данном случае — пишущее) лицо. И только беря летописный текст как призму, через которую преломляется прежде всего этот литературный факт, я позволяю себе осторожно пользоваться силуэтными отображениями в этом тексте так называемых исторических фактов, попавших в летописное изложение.

Второй прием, в известной мере аналогичный первому, я применяю к юридическим памятникам (преимущественно к «Русской Правде»), — прием тоже литературной трактовки литых юридических формул, задаваясь каждый раз вопросом, какие конкретные варианты житейских ситуаций имелись в виду авторами этих памятников. Памятуя крылатые слова Ключевского: «Русская Правда — хорошее, но разбитое зеркало русского права XI—XII вв.», я думаю, что они (mutatis mutandis) применимы не только к праву, но и ко всему многообразию реальной жизни, которую законодатели тщились уложить в прокрустово ложе своей законодательной воли. Только точнее бы сказать не о зеркале, а опять же о призме.

Третий прием требует некоторого пояснения.

Мне с самого начала была видна неизбежность распределения моего материала («людей», их «быта» и «нравов») по отстоявшимся социальным категориям: народные массы, вовлеченные в сеньорию (челядь), они же, оставшиеся в составе общины (смерды), и феодалы двух видов — светские и церковные. Это сразу же грозило придать всему построению статический характер. Но мне представилось недостаточным ввести в композицию каждой из соответствующих этим основным категориям глав мотив динамики только во времени, с отметкой всякий раз тенденции развития в пределах этой категории. Необходимо было ввести мотив перекликания этих тенденций в симбиозе этих категорий и мотив внутрикатегорных противоречий, заштриховать межкатегорные пустоты и уловить следы людских резервов процесса классообразования. Как искомое передо мной вставала здесь облеченная в плоть и кровь фигура субъекта этого процесса, возможно шире способная к социальной передвижке — на деле или в потенции, все равно. В сложном и извилистом ходе этого процесса, завязывающего и рвущего узлы в жизни «людей», есть своя не только продольная (во времени), но и, так сказать, поперечная динамика, мятущая этих людей как в географическом, так и в социальном пространстве — пока-то их прочно прибьет к тому или иному берегу, общественному стандарту. Раз так — неужели же в литературе эпохи не отразилась эта жизненная ситуация, и притом не косвенно и частично, а непосредственно и цельно, как проблема или сюжет?

В поисках этого рода фигуры бесполезно было обращаться к привычным в изучении взятой мной эпохи источникам в расчете найти ее там готовой. Передо мной вставала новая задача — реконструировать этого, недостававшего среди вовлеченных в мое исследование «людей», человека чисто литературоведческим (хотя, кажется, не очень-то популярным среди наших литературоведов древности) приемом воссоздания, путем анализа данного литературного произведения, облика того читателя, на которого оно рассчитано и для которого оно имело бы животрепещущий интерес. Этот прием, если бы он удался, позволил бы мне ввести найденный культурно-исторический тип в мое построение и изложение как живое действующее лицо и как своего рода реактив при пользовании иными историческими памятниками с их стандартными формулировками. Я и попробовал применить этот прием к произведению, которое еще в давние времена задело мое воображение и оставалось в своей цельности вовсе не привлеченным к историческому изучению, — к «Слову Даниила Заточника», довольно позднему, но зато итоговому и разностороннему, острому и вдумчивому «человеческому документу» из литературного наследия эпохи (XII—XIII вв.). Не только анализ содержания «Слова», но и родство его с отдельными элементами иных современных ему русских памятников привели меня к построению понятия (под условным названием) «заточничества» (ничего общего не имеющего с представлением о «заточении» куда бы то ни было) как широко распространенного общественного явления XII—XIII вв. И я пользуюсь реконструируемой мной силуэтной фигурой читателя «Слова» («заточника», «заточников») на протяжении всего моего изложения как не предусмотренной никакими юридическими стандартами разновидностью жертвы или субъекта процесса классообразования, — разновидностью, которую конкретная историческая случайность может поставить в то или иное общественное положение в зависимости от конъюнктурных обстоятельств. Само же содержание «Слова Даниила Заточника» служит мне и еще одной призмой, через которую преломилось немало кусков и закоулков русской жизни XII—XIII вв.

Таковы приемы, которыми я пользовался в своих исследованиях при решении поставленной в этих «Очерках» задачи. Сочетание этих приемов отразилось как на композиции книги, так и на ее содержании.

В первой главе («Мизантроп» XII—XIII вв.) дан анализ «Слова» и «Послания» Даниила Заточника и реконструируется упомянутый выше культурно-исторический тип человека, оторвавшегося от своего общественного стандарта и перебирающего в мыслях возможные выходы из создавшегося для него трудного положения. Это позволило мне, как бы на малой вертящейся сцене, показать читателю ряд подводных камней, подстерегавших человека той эпохи, и ряд житейских положений, к которым можно было стремиться, чтобы выбиться из беды и занять прочное положение в феодальном обществе. А затем я вывожу читателя на большую арену русской жизни, характеристика которой дается по четырем основным общественным категориям: феодальная «челядь» (глава вторая), «свободные» смерды (глава третья), светские феодалы (глава четвертая) и «отцы духовные» (глава пятая), — причем я не упускаю из виду здесь в подлежащих случаях и «заточника», ранее показанного в виде кандидата в любые общественные положения и в виде критика ряда черт русской жизни, возникающих в этих четырех главах из иных источников. Имея в виду советского читателя, практически не соприкасавшегося с церковью, в главе пятой (об «отцах духовных») я даю детальную и конкретную характеристику работы церкви по строительству феодального общества и внедрению ее в самую ткань (слой за слоем) этого общества через личную, семейную жизнь прихожан, — работы, которая единственно и может конкретно объяснить подлинное значение церкви, какое она приобретала тогда на целые века существования русского общества и государства. При этом в отношении господствующего класса уже от того времени сохранилось достаточно материала для попытки (которую я и делаю в главе шестой) дать представление о «жизни человека», как она строилась силами церкви и отчасти государства, от момента рождения ребенка через его детство, юность, возмужалость, зрелую пору жизни и до самой смерти, — дать представление о семье, основной ячейке феодального общества, в рамках церковной морали, гигиены и права, с бытовыми отклонениями от внедряемых норм. И, наконец, в заключительной (седьмой) главе я вновь возвращаюсь к «заточнику» первой главы, чтобы на этот раз именно его провести но тем кругам жизни, которые были характеризованы в предшествующих главах, и на этом единичном, но примелькавшемся теперь уже примере еще раз показать один из типических случаев в процессе классообразования, приключившийся с человеком «на распутье» (так назвал я эту главу), и показать, как средствами, свойственными феодальной формации, могла быть разрешена и разрешалась эта ситуация — «на распутье».

* * *

Очерки эти были задуманы первоначально как одна из глав II тома коллективной «Истории культуры Древней Руси», составлявшейся в 1939—1940 гг. Институтом истории материальной культуры Академии наук СССР имени Н.Я. Марра.4 В процессе работы, однако, они далеко переросли размер, допустимый для этого изданиями, таким образом, выпали из его схемы.

Считаю своим долгом принести здесь глубокую благодарность названному Институту (в лице М.И. Артамонова, тогда его директора, и старших научных сотрудников его М.А. Тихановой и Н.Н. Воронина) за настойчивую поддержку, оказанную мне в этой работе в 1940 г., когда я ее писал, и готовность издать ее тогда отдельной книгой (чему очень скоро помешала война).

Не могу не вспомнить здесь и безвременно погибшего во время блокады Ленинграда моего младшего товарища и друга, доцента Ленинградского университета Н.Ф. Лаврова, оказывавшего мне, если можно так выразиться, невидимую помощь горячим сочувствием моему замыслу ѝ вниманием, которым он окружил меня в тяжелые для меня месяцы, совпавшие с работой над текстом очерков.

Наконец, эта книга никогда не была бы написана, если бы не Б.Д. Греков, который, памятуя мои первые научные опыты в области русской древности (еще в студенческие годы), привлек меня к работе над академическим изданием «Правды Русской», в частности к составлению историографических к ней комментариев5 и к комментированию этого памятника в выпущенном Академией наук СССР учебном его издании,6 и тем самым поставил меня перед искушением вернуться к давно покинутой мной тематике, однако же в ином плане и с применением иных приемов исследования, чем то было бы для меня возможно сделать 30—35 лет тому назад.

Интересом как к этим приемам, так и к этой тематике я целиком обязан моему учителю, профессору нашего Университета, дорогому Александру Евгеньевичу Преснякову — историку необычайно широкого и глубокого образования и разносторонних интересов — на редкость осторожному, вдумчивому и чуткому критику древнерусских текстов. Его бережным руководством и подлинно отеческим отношением мне посчастливилось пользоваться с самой студенческой скамьи до последних дней его жизни (умер в 1929 г.). Его памяти и должны быть, по всей справедливости, посвящены эти мои очерки. Я писал их с постоянной оглядкой на его острый критический глаз и на его пытливую внимательность ко всему, что им самим не было замечено и что давало бы ему повод еще и еще раз пересмотреть, казалось бы, «решенный» для него вопрос.

Таково происхождение моих «Историко-бытовых очерков». Перерабатывая их текст (в 1944—1946 гг.) для настоящего издания, я стремился научное построение, сложившееся в результате моих частных исследований, облечь в возможно более популярную форму — рассказа о тех «злобах дня», какими заполнялись будни и думы русских людей, не испытавших еще хмары монгольского ига, современников так называемого киевского периода нашей истории. Я ставил перед собой задачу написать но столько «специальное исследование», сколько научно-популярную книгу, которая помогла бы читателю почувствовать и понять далекую, хоть и родную ему эпоху через знакомство с ее людьми, — а для этого взял на себя, как толмач, перевести старинные слова,7 которыми они сами про себя когда-то рассказали, на язык моего читателя и сделать эго в той последовательности и в таких сочетаниях, какие подсказывались мне требованиями исторической правды.

Поэтому и в плане исследовательском я больше значения придавал убедительности общего построения, чем доказательности в отдельных деталях. Историк древней Руси никак не может обойтись без догадок и предположений, без сопоставлений и противопоставлений, даже иной раз без приемов как бы музейной экспозиции, памятуя, что «доказательство» в его обиходе — термин слишком претенциозный, если держаться прямого его математического смысла. Доказательство, конечно, и для него является условием «необходимым» (когда оно возможно), но оно совершенно «недостаточно», чтобы ответить на запросы широкого читателя-непрофессионала, для которого предназначены мои очерки. Что же касается обоснования фактической части моего изложения, то этой цели служат мои подстрочные примечания. Они предназначены для специалиста-историка по преимуществу.8

Я не скрываю от себя риска, сопряженного с попыткой в одном «историческом повествовании» посчитаться с интересами одного и с требованиями другого вида моих возможных читателей. Я глубоко убежден все же, что задача преодолеть противоположение «научного» и «популярного» в области исторической науки стоит в наше время как очередная и разрешимая — в конце концов. Почва для того до известной степени подготовлена нашей отечественной историографией, и меня воодушевляла возможность примкнуть к этой родной традиции.

Но, конечно, «у всякого времени — свои песни».

Примечания

1. А.Е. Пресняков. 1) А.А. Шахматов. Дела и Дни, кн. I, Пгр., 1920; 2) Взгляд А.А. Шахматова на древнейшие судьбы русского племени. Русский исторический журнал, кн. 7, Пгр., 1921; 3) Рецензии на И.А. Стратонова (К вопросу о составе и происхождении краткой редакции «Русской Правды») и С. Юшкова (К истории древнерусских юридических сборников XIII в.). Книга и революция, 1921, № 1; 4) А.А. Шахматов в изучении русских летописей. Изв. отд. русск. яз. и слов. Росс. Акад. наук, т. XXV, Пгр., 1922; 5) Рецензия на М.И. Ростовцева (Les origines de la Russie Kievienne. Века, ист. сб., т. I. Пгр., 1924; 6) Задачи синтеза протоисторических судеб Восточной Европы. Яфетический сборник, т. V. Л., 1927; 7) Вильгельм Томсен о древнейшем периоде русской истории. В сб.: Памяти В. Томсена. К годовщине со дня смерти. Л., 1928. С.В. Юшков. 1) К вопросу о смердах. Уч. зап. Саратовского гос. унив., т. I, вып. 4, 1923; 2) Феодальные отношения в Киевской Руси. Там же, т. III, вып. 4, 1925.

2. Б.Д. Греков. 1) Рабство и феодализм в Древней Руси. Изв. ГАИМК, вып. 86; 2) Феодальные отношения в Киевском государстве. М.—Л., 1936; 3) Киевская Русь. М.—Л., 1939; 4) Киевская Русь. М.—Л., 4-в изд., 1944.

3. В.В. Мавродин. 1) Образование древнерусского государства. Л., 1945; 2) Древняя Русь. Л., 1946.

4. История культуры Древней Руси. Под общей ред. акад. Б.Д. Грекова и проф. М.И. Артамонова, т. 2. М.—Л., 1951 (прим. ред.).

5. Правда Русская, т. II. Комментарии. Составители Б.В. Александров, В.Г. Гейман, Г.Е. Кочин, Н.Ф. Лавров и Б.А. Романов. Под ред. акад. Б.Д. Грекова. М.—Л., 1947 (прим. ред.).

6. Правда Русская. Учебное пособие. М.—Л., 1940 (прим. ред.).

7. Переводы и пояснения даны Б.А. Романовым в квадратных скобках, если они помещены внутри цитируемого текста, а вне цитаты — в круглых скобках (прим. ред.).

8. В примечаниях ссылки даются в сокращениях (см. список сокращений).

 
© 2004—2017 Сергей и Алексей Копаевы. Заимствование материалов допускается только со ссылкой на данный сайт. Яндекс.Метрика