Глава шестнадцатая
1
Никогда еще не было у Сбыслава такой мучительной, бессонной ночи. Не потому, что волновался перед отъездом в Великую Степь: по молодости его манило в неизвестность, в путешествия, в новые страны, к новым народам. И даже не потому, что конец путешествия означал начало большой и очень сложной игры, в которой ему ни в коем случае нельзя было проигрывать Нет, он не мог уснуть потому, что волею могущественного хана стал не просто единственным ферзем на шахматной доске хитро задуманной партии, но одновременно и единственным игроком, знающим заранее, какой именно ход должен сделать противник. Он сейчас не думал ни о Руси, ни о Золотой Орде, ни даже об Александре Невском, которого искренне любил и почитал, — мысли его заняты были только собственным всемогуществом Он ощущал его физически — до ломоты плеч, до головокружения, до сладкой тянущей боли в сердце, ведь под его дудку обязаны были сплясать самые гордые и заносчивые чингисиды. И это недоброе чувство настолько заполняло его душу, что в ней уже не оказалось места сожалению И ни на мгновение не возникало мысли о той страшной цене, которую предстояло ему заплатить за торжество собственного тщеславия.
Нет, неверно, неверно: вначале она шевельнулась, эта мысль, такая мелкая, жалкая и ничтожная по сравнению с грандиозной задачей, поставленной самим Всемогущим Небом перед ним, вчерашним сиротой, подпаском у бродников. И шевелилась, пока на помощь не пришла простая железная логика: кто-то ведь должен уступать место завтрашнему дню. И что такое одна человеческая жизнь по сравнению с судьбами двух народов?...
Однако Бату никогда не стал бы великим ханом, если бы шел к цели одной тропой. В то время когда он намеками давал понять Сбыславу, что тот должен делать, Чогдар прямым солдатским языком отдавал приказ есаулу Кирдяшу:
— Следи за боярином Федором, помогай ему, ни во что не вмешивайся и все запоминай. Когда настанет время расспросов, все без утайки выложишь Бату. Все. Ты понял?
— Значит, не выгораживать Сбыслава, а... топить?
— Докажи, что не случайно вчерашний смерд князя Ярослава стал есаулом хана Орду.
Кирдяш криво усмехнулся, помотав головой:
— Не по-нашему это.
— Что именно?
— Своих предавать.
— Насчет своих ты вовремя мне напомнил, есаул. Ты поставил своим родным дома, купил им скотину и коней, и это очень правильно. Они хорошо устроились, я навещал их.
— Ты хочешь сказать, советник...
— Я уже сказал, Кирдяш, — сухо ответил Чогдар. — Дома легко горят, а чужих бродники охотно продают в рабство Не вернись к разбитому корыту, как говорят славяне.
— Я сделаю все, как ты велел, — сквозь зубы процедил Кирдяш.
— И с голов твоих родных не упадет ни один волосок. От Бату ты получишь чин, который тебе и не снился, а от меня — калиту с золотом в приданое твоим сестрам. Ступай и все исполни.
Ах, как невыносимо скрипели оси у огромных платформ с юртами и десятков арб и повозок! Как стонали волы, как ревели верблюды и как весело ржали кони, почуяв дорогу...
Великий князь Ярослав тоже ехал в юрте, установленной на платформе: так распорядился Бату, учитывая возраст и высокое положение путешественника. Но собственный верховой конь Ярослава всегда был под рукой, и князь при желании мог отвести душу в привычном седле. И это скрашивало бесконечно однообразное, нудное скрипящее путешествие через всю Монгольскую империю.
Да и Сбыслав постоянно находился рядом. Правда, он несколько изменился со времени той незабываемой дороги в Золотую Орду, когда они вдвоем уезжали вперед и вели бесконечные добрые беседы: стал суше и строже, мало улыбался, еще реже — шутил, и вертикальная складочка, что начала вдруг возникать на его переносье, выглядела особенно значительной, когда в ответ на просьбу Ярослава проехаться вместе вдоль всей огромной ленты каравана он строго вздыхал:
— Не могу, великий князь, ты уж прости. Я должен находиться при хане Орду безотлучно.
А караван, начинаясь сторожевым дозором есаула Кирдяша и заканчиваясь стадом баранов да табунком лошадей, взятых в дорогу для прокорма, растянулся на много верст. Его бдительно охраняли отборные воины Кирдяша и личная почетная стража хана Орду, но приглядывать за порядком следовало, и Сбыслав, Кирдяш, а то и сам Орду два-три раза в день непременно объезжали медленно ползущую ленту от головы до хвоста и от хвоста до головы.
В этих надзорных поездках Сбыслав непременно заглядывал в нарядную юрту главного подарка. Гражина неизменно встречала его приветливой улыбкой, тут же приказывала служанкам удалиться, оставляя только особо доверенную Ядвигу, скорее наперсницу, нежели прислугу. Ядзя умела молчать, лгать и изворачиваться не хуже своей госпожи, была осторожна и сообразительна и прекрасно понимала, что ее собственная судьба целиком зависит от расположения хозяйки.
— Ясновельможный пан стал большим начальником?
— Большим стал караван. И расстояние от него до Сарая.
Сбыслав начал говорить медленно и коротко, важно вздыхать и строго сдвигать брови на переносице. Наблюдательная хозяйка мгновенно отметила эту перемену, сделала правильный вывод, но иногда переполнявшая ее злая ирония одерживала верх над выверенной осторожностью.
— Но расстояние до Каракорума будет при этом сокращаться. Каким же станет ясновельможный пан, когда мы окажемся на окраине столицы полумира?
— Я утрою свою бдительность и свое недоверие.
— Пан боится моего внезапного побега с погонщиком волов?
— Пан ничего и никого не боится. Однако дар может помутнеть от тоски, злости и несварения желудка.
— Понимаю. Твою бдительность щедро оплатили, — сухо сказала Гражина, вдруг перестав кокетничать. — О неподкупности славян мне с детства толковали во всех дворах Европы. Может быть, все дело только в цене?
Именно после этого разговора она круто изменила не только темы разговоров со Сбыславом, но и само свое поведение. До сих пор их отношения строились на дружеской иронии для всех и понимании собственных полунамеков только для самих себя. Однако хмурая важность молодого боярина отринула эту форму общения, сделав невозможным равенство юности. Это был вызов, и Гражина его приняла. У нее было свое оружие, которое, правда, следовало применять осмотрительно и — небольшими дозами.
В древнейшем искусстве обольщения Гражина имела весьма солидный опыт, несмотря на юный возраст. Для нее это была не самоцель, не способ самоутверждения, а средство выживания, которое она интуитивно постигла еще в детстве. Понравиться означало уцелеть, получить лучшую еду, платья, сласти, место в доме, который всегда оказывался чужим. Она взрослела, а условия не менялись, и дом продолжал оставаться не гнездом, а клеткой, в которой безопаснее было жить любимым зверьком, нежели просто зверьком на продажу. К природному кокетству и обаянию добавлялся опыт, а поскольку она была достаточно умна, то опыт наиболее изощренный и отточенный, проверенный, продуманный и действенный.
Пред таким противником Сбыслав был беззащитен. В нем жило постоянное, изматывающее по ночам желание любить, но он не знал, что это такое, поскольку ни разу не встретился с ответной влюбленностью, даже для Марфуши он оказался просто соломинкой, брошенной утопающему. Силы были далеко не равны: Гражина намеревалась штурмовать крепость, в которую еще не прибыл гарнизон.
А степь была заснеженной, морозной, бескрайней и пугающе чужой. А колеса скрипели, волы стонали, караван тащился с черепашьим упорством и скоростью, и время остановилось
— Меня впервые продали, когда мне было пять лет. Нет, даже не продали, а выменяли на кровного жеребца. Ты не знал матери, а я росла вообще без родителей, мы оба — яблочки, закатившиеся в сухой бурьян далеко от родимого ствола...
Это была дальняя разведка боем в поисках подступов к сердцу собеседника, и если Гражина прекрасно разобралась в том, что из себя представляет Сбыслав, то молодой боярин и до сей поры видел в ней только прекрасную оболочку. А внезапное вознесение его в сферы высокой ханской политики настолько кружило голову, что вдруг возникшее внимание девушки он воспринял всего лишь как дань его личным достоинствам, оцененным самим Бату-ханом. Это ласкало самолюбие, разогревало тщеславие и глушило все прочие чувства. Даже осторожность, не забывать о которой ему настоятельно советовал Чогдар.
В первом разговоре Гражина не позволила себе ни одной слезинки. Голос ее звучал тихо и печально, робкая улыбка как бы подсвечивала горесть пережитого, а редкие вздохи служили скорее демонстрацией роскошной груди, нежели боли одиночества.
— Мне было шесть лет, когда я впервые поняла, что у меня нет ни защитников, ни даже сочувствующих, что я живу в мире, в котором каждый сражается только ради себя. Помню, меня ввели в залу, в которой находились одни мужчины, и... — Гражина очень рас-считанно помолчала и столь же рассчитанно потупила глаза. — Совлекли с меня все одежды. Все, до единой. И мужские глаза рассматривали обнаженного ребенка, как рассматривают товар...
На самом — то деле ничего подобного с нею никогда не случалось, но задача требовала сочинения, а не истины, потому что сочинение воспринимается чувствами, а любая истина — только разумом. На этом этапе требовалось включать именно чувства, и глаза Сбыслава тут же отразили их включение. «Святая простота! — подумала она. — Ну, тогда не жди пощады, заносчивый представитель хана!..» И вздохнула:
— Наверно, я говорю что-то совсем тебе неинтересное. Прикажи служанке подать вина.
— Нет-нет, рассказывай.
Он сам принес вино и сладости, сам наполнил серебряные чарки. И от вздоха не удержался:
— Представляю, каково тебе было...
— И это — только начало, мой витязь, — загадочно сказала Гражина. — Только начало...
2
— Даниил Галицкий приближается к Сараю, мой хан, — доложил Чогдар. — С ним небольшая охрана, обоз с дарами и Бурундай.
— Он не успел подружиться с князем?
— Бурундай суров и неприветлив с детства.
— Пусть утроит свою неприветливость, — усмехнулся Бату. — Он должен довести Галицкого до раздражения, которое придется скрывать в моем дворце.
Чогдар лично передал это повеление Бурундаю, посоветовал поселить князя Даниила в юрте на окраине Сарая и выдержать там два-три дня. Бурундай так и сделал, не без удовольствия определив Галицкому совсем уж бедное жилье. И ушел, не сказав ни слова. Еды не давали, князь, его отроки и небольшая охрана питались всухомятку тем, что захватили с собой, но Даниил испытывал не раздражение, а весьма серьезную озабоченность, не понимая, за что ему демонстрируют столь подчеркнутое невнимание.
Бурундай объявился через два дня. Вошел в юрту с плетью в левой руке и мокрых сапогах, сказал, даже не притронувшись к лисьему малахаю:
— Следуй за мной один.
У входа в юрту ждали две монгольские лошади, на которых князь Даниил и Бурундай добрались до ханского дворца. Здесь знаменитый темник велел спешиться, сдать меч охране на входе и ожидать. Сам полководец тут же скрылся во дворце, но ждать князю пришлось недолго. Тот же Бурундай вскоре попросил идти за ним.
Князь Даниил шел следом за на редкость неприветливым темником, высоко задирая ноги во всех дверных проемах, хотя никаких порогов там не было. Только перед входом в тронную залу оказалась натянутая веревка, через которую Галицкий благополучно перебрался, увидел восседавшего на троне хана и тут же преклонил колена.
— Приблизься, князь Даниил Галицкий, — сказал Чогдар, исполнявший на этой встрече обязанности толмача.
Галицкий выпрямился, прошел к трону, еще раз низко поклонился и, как того требовали монгольские обычаи, уставился на хана, стараясь не моргать.
— Ты привез мне Галич? — мягко спросил Бату, выждав некоторое время просто для важности.
— Я привез тебе свою покорность, великий хан.
— Это разумно: покорность важнее городов, которые я могу взять сам. Король Венгрии отказался сдать мне свою столицу, а я все равно сижу на его троне. Ты узнаешь его трон, князь Галицкий?
Подтверждение означало, что князь Даниил бывал на приемах у венгерского короля, отрицание могло вызвать сомнения в его правдивости, но Галицкий соображал быстро:
— Твое могущество попирает троны государей, великий хан.
— Такой ответ требует заздравной чаши, — усмехнулся Бату. — Он понравился мне, и поэтому я позволяю тебе пить венгерское вино из венгерского серебра, князь Галицкий. И вспоминать о Венгрии, в которую ты так любишь от меня бегать.
Князь Даниил насторожился, соображая, чего больше в словах хана: добродушной иронии или скрытой угрозы. Но владыка степей улыбался вполне благосклонно, и Галицкий предпочел на время забыть о скрытой угрозе.
Наконец — таки появилось вино, и Даниил сделал глоток с видимым облегчением. Дикарский напиток из немытых чаш вызывал в нем неодолимое отвращение, да и Церковь всегда решительно выступала против богопротивного кумыса. Чогдар подметил это, подумав, что Галицкий совершает сейчас пусть мелкую, но незабываемую ошибку.
А Бату стал еще ласковее. Тут же пожаловал Галицкому доброе звание «мирника», приняв тем самым его земли под свою защиту, вежливо расспрашивал о здоровье, о семье.
— До нас дошел слух о твоей семейной радости, князь Галицкий. Так ли это, или степь, как всегда, переполнена злыми ветрами да сладкими слухами?
— Если великий хан имеет в виду сватовство князя Андрея Владимирского, то я пока не дал дочери своего благословения, — осторожно сказал Галицкий.
— Что же удерживает тебя от родства со столь сильными русскими князьями?
— Я еще не видел жениха, великий хан.
— Тогда сделай крюк на обратном пути, чтобы поглядеть на него
— Я непременно воспользуюсь твоим советом, великий хан. Однако мне бы хотелось... — Даниил спохватился. — Я позволю себе просьбу, великий хан.
— Любопытно было бы узнать, чего желает столь знаменитый князь, известный даже, как мы слышали, во французском городе Лионе.
«Он знает все о Лионском соборе! — со страхом подумал Галицкий. — Он просто ждет моего подтверждения» И сказал, поклонившись:
— Бояре города Галича добровольно пригласили меня на княжение, великий хан. Однако без твоего соизволения я не смею принять эти земли под свою руку.
— Эти земли оказали неразумное сопротивление моему старшему брату хану Орду. Могу ли я, всего лишь младший брат, распоряжаться его собственностью.
— Но, великий хан, жених моей дочери был бы счастлив, узнав, как возросло ее приданое.
— Неразумное сопротивление, — словно не слыша его, задумчиво сказал Бату — Неразумное упрямство тоже есть неразумное сопротивление. Как мне выйти из этого круга, князь Галицкий?
«Лионский собор, — верно понял Даниил. — Какое счастье, что я отказался участвовать в нем...»
— Я стараюсь избегать неразумных решений, великий хан, — сказал он. — Меня пытались заманить на Лионский собор, но я понял, насколько это неразумно, и решительно отказался.
— У всех ли князей Западной Руси хватило на это мудрости?
— Мне неизвестно, кто из князей был на Лионском соборе, великий хан.
— Не надо хитрить, здесь знают все, — по-русски сказал Чогдар, переводя последние слова князя Даниила.
— Прошу великодушно простить меня, великий хан, — тотчас же подхватил Галицкий. — Я совсем забыл, что на Лионский собор князь Михаил Черниговский послал митрополита Петра Аскерова. Но сам ехать отказался.
Видит Бог, он хотел спасти своего родственника. Но и татары знали все, и земля Галицкая была такой желанной.
— Чем же занимался Лионский собор, кроме молитв и проклятий безбожникам. Что ведомо тебе, князь Галицкий, твоим советникам или галицийским боярам?
Вежливая беседа постепенно оборачивалась жестким допросом: Бату умел играть на всех струнах. И улыбка стала холодной, точно вдруг примерзнув к устам.
— Папа Иннокентий Четвертый объявил крестовый поход на Восток, великий хан. Но подписи князя Михаила Черниговского нет под согласительным документом.
— Но там есть подпись митрополита Петра Аскерова, не так ли? Ему не следует возвращаться из Европы, а тебе, князь Галицкий, следует подумать о новом митрополите. Он должен полностью разделять твое отношение к Золотой Орде: ярлык, который ты можешь получить, предусматривает твою покорность. Ты подтверждаешь свою покорность нам, князь Галицкий?
— Клянусь в этом именем Господа и Пресвятой Богородицы, великий хан.
— Я испрошу прощения у своего старшего брата, — вздохнул Бату. — Завтра мой советник вручит тебе ярлык на княжение в галицких землях
— Благодарю тебя, великий хан. — Князь Даниил склонился в низком поклоне.
— Да, еще одно. Если Михаил Черниговский хочет получить ярлык на свои земли, пусть без страха жалует в Сарай. Не отговаривай его, князь Галицкий.
— Я сошлюсь на свой пример, великий хан. Даниил, пятясь, покинул тронную залу.
— Что скажешь, советник? — спросил Бату.
— Он предаст тебя, мой хан
— Но не сейчас, — улыбнулся Бату. — Когда человеку дарят его собственный халат, это обидно, но все же лучше, чем ничего. Обида — ничтожная монета, чо если Галицкий начнет складывать свои обиды в копилку Передай Невскому, чтобы очень хорошо слушал и был весьма осторожен в обещаниях.
— Гонец выедет на заре.
— Когда идешь с хромым, надо припадать на собственную ногу, чтобы хромота спутника была не так заметна, — вдруг сказал хан. — Пусть эти слова скажет Невскому твой гонец, Чогдар. Невский сам разберется, где и когда ему следует чуть поджать свою ногу.
3
Князь Даниил намеревался на обратном пути из Сарая посетить Владимир и без совета Бату. Однако не ради близкого знакомства с будущим зятем, а ради свидания с Александром Невским Он понимал, что его поездка на поклон к степному владыке не останется незамеченной, а поскольку его земли лежали у западных границ Руси, то совсем не мешало заручиться поддержкой известного Европе русского полководца.
А мелкие монетки обид, тускло позвякивая, продолжали одна за другой падать в глубокую копилку его души. Он понимал, что не следует их холить и лелеять, что подобный груз способен лишь отяготить его, досадовал на себя, но ничего не мог поделать. Мешала и княжеская гордость, и личная слава, и прожитые годы, и то саднящее ощущение потревоженной совести, когда во спасение от ее голоса ищут обид и копят их, хотя следовало корить прежде всего себя. Ведь мог же он, мог не выдавать Михаила Черниговского, сославшись на свою неосведомленность Но испугался, что ярлыка не получит, что Галич потеряет, что...
И знаменитый князь изо всех сил сам заволакивал ясный разум пеленой обид, ничтожных по сравнению с его высоким положением и с предстоящими высокими делами. Бату верно просчитал влияние непомерного княжеского самолюбия на все последующие поступки князя Даниила.
Галицкий вполне достойно держался на пиру, терпеливо выслушивая восторги безмерно счастливого князя Андрея, благодушно улыбался, изо всех сил скрывая растущее раздражение. Ему не терпелось поскорее уединиться с Невским, излить душу и потолковать о возможных совместных действиях против безбожных татар. Но эта беседа состоялась только поздним вечером, когда наконец-таки угомонился не в меру возбужденный жених.
Князь Александр предполагал, о чем зайдет беседа наедине... За сутки до приезда Даниила Галицкого примчался личный гонец Чогдара, передавший странную фразу Бату, которую после некоторого размышления Невскому удалось разгадать Ему советовали очень мягко, дипломатично отказаться от авантюрных предложений обиженного князя Галицкого, сохранив свободу действий для себя В этом его интересы полностью совпадали с интересами Золотой Орды, поскольку Александр Невский уже здраво осознавал, что борется не за личную власть, не ради уязвленного самолюбия, а только во имя сохранения Руси как внутренне самостоятельного, уже сложившегося народа со своими традициями, языком и религией. Не державы и даже не государства, а — народа, во имя которого можно и должно идти на все мыслимые жертвы
— Сердце от обиды заходится, — вздохнул Галицкий, как бы настраивая на вполне определенный лад предстоящую беседу.
Подобное начало хозяину не понравилось, потому что звучало как-то не по-воински и не по-княжески.
Он сам никогда не жаловался и не терпел подобных откровений.
— Кострами очищали? — резче, чем намеревался, спросил он. — Заставляли кумыс пить? Галич отобрали? Нет? Стало быть, и обиды твои пустые, князь Даниил Романович. Тебе честь оказали как воину, и не след черноту в душе своей копить.
— Злее зла честь татарская, — криво усмехнулся Галицкий. — Нехристи гордость русскую попирают, а вы, князья Владимирские, потакаете им в попирании сем.
Не так складывалась беседа, совсем не так, как было нужно князю Даниилу. Он нахмурился, отхлебнул из кубка и только было решил начать разговор по-иному, как разговор этот перехватил Александр.
— Есть у нас поговорка: «В Ростовской земле князей — в каждом селе». Слыхал такую? Растаскали мы землю собственную по уделам и множим число их. Под рукой моего прадеда Юрия Долгорукого пятнадцать уделов было, а под рукою отца — к полусотне подходит, и все на прежней земле, в Великом княжестве Владимирском. Какая уж тут гордость, когда в каждом селе — один конь, да и тот хром на обе ноги. Вот о чем голова болит, князь Даниил Романович: как земли заново в единую горсть собрать.
— Другая у нас поговорка, князь Александр, — вздохнул Галицкий. — «Лучше убитым лежать, чем полоненным бежать». Разве ж позволят тебе поганые прежнюю силу княжества восстановить? С бедного легче три шкуры содрать, нежели у богатого одну шубу отнять, разве не знаешь об этом? И они знают. Вот о чем головы наши болеть должны, князь Александр Ярославич.
— С больной головой в битву не лезут.
— А на лечение времени нет! Батый пугает больше, чем кровь льет, и пугает жестоко, это он умеет. Почему пугает? Не потому ли, что на иное уж и сил-то не хватает? А вы, князья Владимирские, передышку ему даете. Грызть его надо сейчас, со всех сторон грызть!
— На радость крестоносцам, князь Даниил Романович? Этого они только и ждут. На две стороны мечом не намашешься.
— Европы испугался? Там такие же, как мы. Тому же Богу поклоняются и кумыс не пьют. Всегда договориться можно.
— Договориться? — усмехнулся Невский. — Сорок лет назад Константинополь добро договорился с рыцарями: месяц город грабили, а разграбив, спалили. Где сейчас православная Византия, из которой наша святая вера пришла? Нет ее: на том пепелище — Латинская империя. То же и с Русью будет, если мы с тобой их клятвам поверим и спинами к ним оборотимся.
— Это смотря как договориться, князь Невский. Католики унию предлагают...
— Тех же щей, да пожиже влей!..
Нет, не сумел Невский поджать ногу, шагая рядом с хромым. Тем более что Галицкий шагал размашисто и гнала его не только личная обида, но и личный расчет: отбросить татар от своих земель мечами воинов Северо-Восточной Руси. Князь Александр понял это сразу и сразу же ощетинился, уже с трудом сдерживая гнев.
— Сам Папа Римский присягнуть готов, что ни один воин на нашу землю не вступит, если мы унию подпишем. Русь спасем, Невский, отчину нашу!
— Как раз-то Русь и потеряем, князь Галицкий. Русь — это народ, а не просто земля оттич и дедич. Сам народ! Его вера, обычаи, законы, его песни и пляски.
— Так что же, по-твоему, лучше отатарить ее, лишь бы власть свою не утерять?
— Власть мне вручил народ, когда Невским нарек. И я ему служу, ему, народу русскому, а не собственным расчетам. — Александр посмотрел на красного от сдерживаемого гнева Галицкого, улыбнулся неожиданно. — Полно, Даниил Романович, орать-то друг на друга. Поднимем кубки да остудимся малость. Так-то оно лучше будет. Почти что родственники, считай.
Они долго и неспешно прихлебывали из кубков, стараясь не глядеть друг на друга, но постепенно приходя в себя. «Родственники, — хмуро размышлял Галицкий. — Что ж, тогда разговор еще продолжим, князь Невский. По-родственному, через любимого братца...» И сказал с горечью:
— На Руси князья всегда первыми себе крамолу куют. Судьбина у нас такая, что ли...
— Нрав у нас и до сей поры варяжский, а не судьбина, князь Даниил Романович, — вздохнул Невский. — Пращур наш Рюрик и с того света нам покоя не дает. «Это мое и это — мое тож». Разве не так, брат Рюрикович?
Через три дня Галицкий отъехал все с тем же раздражением против самого себя, от которого так и не удалось избавиться. Невский не пожалел и не посочувствовал, и это тоже стало обидой.
Конечно, татары, только татары были повинны в том, что ему, самому князю Даниилу Романовичу Галицкому пришлось выдать тайные планы князя Михаила Черниговского, и тут личной вины его нет и быть не может. Эта спасительная мысль наконец-таки утвердилась в нем, потеснив растревоженную совесть, и князь Даниил обрел и прежнюю страсть к бурной деятельности, и прежний покой. Враг, заставивший его внутренне терзаться столько времени, был найден, пощады ему быть не могло, но следовало поступать крайне осторожно, чтобы татары, чего доброго, не подсказали Михаилу Черниговскому, кому тот обязан немилостью самого Вату. Но он все же назначил своего хранителя печати митрополитом вместо Петра Аскерова, как того требовала Золотая Орда.
4
Гуюк знал о караване, в котором ехал князь Ярослав Владимирский за получением ярлыка на собственные земли, как то было заведено у монголов для правителей покоренных народов. Как только огромный обоз переправился через Волгу, впереди его помчались гонцы, с каждым перегоном увеличивая разрыв. Сарай не делал из этого тайны, потому что личным представителем хана Вату и был назначен его старший брат.
Насколько Каракорум недолюбливал Вату, настолько же благоволил к Орду. Добродушный и недалекий внук Чингисхана очень не любил ссор, страдал из-за них и старался сглаживать все шероховатости хотя бы между ближайшими родственниками. При этом он сам лично ни на что не претендовал, к власти не стремился, поскольку до ужаса боялся ответственности, и был вполне доволен судьбой. Властный, умный, жестокий и недоверчивый Вату был не просто полной противоположностью старшего брата, но противоположностью активной и непредсказуемой, что вызывало хмурую озабоченность в Каракоруме. К этому примешивались и личные мотивы: как сама ссора Вату с Гуюком, так и теплые проводы изгнанного из Западной армии Гуюка старшим братом ее командующего. Такое не забывалось даже в те свирепые времена, и Вату знал, кого послать вместо себя на великий и смертельно опасный для него курултай.
Гуюк это сразу же понял, сказав с усмешкой:
— Так и быть, пожалую Бату мирником. Если согласится, может быть, и хребет спасет.
А караван полз через Великую Степь с каждого тусклого рассвета и до каждого тусклого заката. Стонали волы, свистели бичи, скрипели арбы, и замертво падали от страшной усталости и холода рабы-погонщики. Но ничто не могло остановить этого неукротимого движения, и умерших хоронили по ночам.
Десятники будили своих людей еще затемно, когда чуть подсвечивался восток. Рабы и рядовые жевали поджаренное пшено, запивая его кипятком, и спешили по своим раз и навсегда определенным местам. И тотчас же появлялся сам Орду, не позволявший себе ни единого опоздания. Молча проезжал вдоль растянувшегося каравана, следя за порядком, а когда трогались в путь, непременнейшим образом отправлялся завтракать в подвижную юрту князя Ярослава. У входа в нее всегда ожидал Сбыслав, чтобы переводить слова своего повелителя, но беседы никогда не возникало: Орду молчал, как валун, а Ярослав бормотал случайные слова, что, впрочем, не мешало им вполне дружелюбно относиться друг к другу.
Иногда их раннюю трапезу посещал и Кирдяш. Осунувшийся, почерневший от морозных ветров, злой, но неунывающий. Ему приходилось несладко, поскольку он каждую ночь тщательно проверял стражу, досыпая днем в седле. Ярослав с трудом выносил его посещения, но Орду всегда радовался появлению начальника охраны, и строптивому князю оставалось только терпеть собственного холопа за собственным столом.
— И естся у тебя, великий князь, и пьется добро! — говаривал Кирдяш, осушая кубок старого медового перевара.
— Могущий пити да пьет, — через силу улыбался Ярослав.
Сбыслав нехотя переводил Орду каждое сказанное слово, нехотя ел и нехотя пил, потому что с некоторых пор мысли его были далеко. В самой середине каравана.
Во время их ранних трапез Гражина еще нежилась в пуховиках. Иногда спала, но чаще в сладкой полудреме вспоминала последнее свидание с молодым и некогда таким заносчивым боярином и хорошо продумывала свидание следующее. Добыча ее уже пугалась в сетях, иногда пытаясь разорвать их, но при этом запутывалась еще больше. Теперь следовало неспешно накидывать петельку за петелькой, делая это мягко и в отлично рассчитанный момент, к главный дар Бату-хана был невероятно доволен собой. Затеянная игра не только давала возмжность поработить возомнившего о себе выскочку, но и так мило скрашивала нудную дорогу, так развлекала и отвлекала одновременно, что порою тигрица чувствовала себя почти счастливой.
Гражина всегда сама выбирала, о чем должна быть беседа, не только потому, что это входило составной частью в искусство обольщения, но и потому, что Сбыслав с женщинами беседовать так и не научился. Он был способен на сумбурную вспышку искренности, как то однажды случилось наедине с Марфушей, но не более того, почему и прикрывался вначале сковывающей застенчивостью, а потом — тщеславной надменностью. И то и другое равно раздражало собеседницу, что в конечном итоге и навело Гражину на мысль проучить заносчивого и нелюбезного молодого человека.
Обычно они встречались после обеда, когда князь Ярослав, по заведенному издревле обычаю, ложился поспать часа два-три. Хан Орду полагал, что Сбыслав в это время находится при князе, а князь — что он сопровождает Орду. Таким образом сами собой возникали два часа свободы, и верная наперсница Гражины Ядзя осторожно проводила Сбыслава в юрту, а его коня привязывала к платформе, на которой ехали служанки.
Гражине уже удалось не только заставить русского боярина внимательно слушать себя, но и слушать сочувственно. При последующих встречах она старалась углубить достигнутое и добилась этого довольно легко Теперь пришла пора от сочувствия переходить к заинтересованному искреннему взаимопониманию, как мостику, способному соединить две души, заброшенные жестоким роком в желтый степной ад. Для этого необходимо было заставить жертву рассказывать о себе, и чегременно — о детстве, ибо ничто так не расслабляет мужчин, как воспоминания о былой безмятежности, защенности и бестревожности собственного сущеествования. И это ей тоже удалось.
Монотонно скрипела и раскачивалась платформа, а вместе с нею и юрта, стонали волы, и ничего больше не было в мире
— Я не помаю своей матери. Она умерла, когда мне был всего месяц, и моей кормилицей стала кобыла. Чогдар говорил, что она ложилась и подставляла мне вымя.
— Чогдар?
— Побратим моего отца. Он теперь — главный советник самого Бату-хана.
— Какая высокая честь!
— О, Чогдар стоит ее. Он не только обучил меня всем видам монгольского боя, но и языкам.
— А что же твой батюшка?
— Он пал в Ледовом побоище.
Сбыслав тяжело вздохнул, подумав, как бы гордился сейчас отец невероятными, скачкообразными успехами сыча, ставшего не только воеводой и боярином, но и особо доверенным лицом самого Бату-хана. Гражина тоже вздохнула:
— Не печалься, мой витязь. Горем горю не поможешь.
И осторожно нежной рукой, почти невесомо коснулась его длинных вьющихся волос. Сбыслав вздрогнул, но не отодвинулся, а, наоборот, непроизвольно подался вперед, точно его качнула вдруг дернувшаяся платформа. «Ого! — мелькнуло в голове Гражины. — Костер готов, осталось высечь искру...» И она мягко, с подчеркнутым нежеланием убрала руку. Они помолчали.
— Я очень любил отца, — сказал Сбыслав, точно оправдываясь — Он заменял мне матушку, деда, бабку — всех вместе. И спас меня, когда мы бежали от татар через студеную зимнюю степь.
— Бежали от татар? — Гражина удивленно подняла тщательно подбритые брови. — Зачем же было бежать, если побратим твоего отца был знатный монгол?
— Так уж случилось. — Сбыслав помолчал, колеблясь, стоит ли посвящать Гражину в свою главную тайну, но желание похвастать собственной удалью оказалось сильнее благоразумия. — Мы жили у бродников, и однажды в их станицу приехал татарский отряд. Отец не снял шапки, и татарский десятник ударил его плетью. А я вырвал у него плеть и огрел его ею по лицу. Десятник выхватил саблю, но Чогдар бросил мне свою, и я уложил татарина в честном поединке.
— Сколько же тебе было лет?.. — искренне ахнула Гражина.
— Четырнадцать или пятнадцать, но я тогда умел неплохо постоять за себя. А уж за отца...
— Витязь мой!..
Она вдруг распахнула объятия, и Сбыслав упал в них, точно его опять толкнула вовремя качнувшаяся платформа. Упал и крепко прижал к себе девушку, жадно, судорожно и поспешно целуя все, до чего мог добраться: шею, ушки, щеки...
— В цепи их, Кирдяш!..
Молодые люди отпрянули друг от друга. У входа стояли Кирдяш и хан Орду.
5
Кирдяш выжидающе смотрел на Орду, не торопясь ни выполнять его приказа, ни звать стражу.
— Его — в цепи, а с нею я сам поговорю, — уточнил хан, немного отойдя от гнева.
А молодые люди продолжали молчать, хотя уже пришли в себя от первого ужаса и сейчас судорожно соображали, что же делать. Сбыслав после первого окрика вскочил, но за саблю не хватался и головы повинно не опускал: в запасе у него был щит против любых действий Орду, о чем он никогда не забывал.
— Не гневи его, боярин, — негромко сказал Кирдяш, подойдя к Сбыславу. — Дай мне саблю, и все обойдется. Он отходчив, и будет лучше, если я тебя уведу.
Сбыслав тоже считал, что лучше уйти; но оставалась Гражина. Он понимал, что не может облегчить ее участь, однако уходить без прощального жеста было слишком позорно. А потому, вручая саблю есаулу, он поймал-таки напряженный взгляд Гражины и сказал:
— Выиграй время, и я спасу тебя. И вышел вслед за Кирдяшом.
Весь этот разговор шел на русском языке, почему Орду и не понял ни единого слова. Да и понимать-то было некогда, поскольку он пытался оценить создавшееся положение. С одной стороны, искренняя вспышка праведного гнева была вполне закономерной, но с другой... С другой — драгоценный дар Гуюку и толмач русского князя, которому покровительствует Чогдар. Здесь требовалось некое равновесное решение, но подобная потребность просто не умещалась в его вечно затуманенной голове, приспособленной кое-как разбираться с одной задачей, но уж никак не с двумя одновременно. Поэтому единственным выходом для него всегда была и оставалась солдатская последовательность любых действий и любых поступков.
— Ты дерзнула пойти против повелений моего великого брата, — сказал он, грозно сдвинув брови. — За это полагается смерть, но я сделаю еще страшнее. Я изуродую твое лицо, выколю один глаз и отдам тебя вонючим погонщикам,
— И тем нарушишь повеление своего великого брата. — Гражина еще не пришла в себя, еще не выстроила обороны, но умела прекрасно владеть собой и выигрывала время. — Явиться к хану Гуюку без такого подарка, как я...
— Подарок будет, — Орду раздвинул губы в злой ухмылке. — Твоя служанка Ядвига тоже молода и златокудра...
«Ядзя!.. — мелькнуло в голове Гражины — Ах ты, гадюка подколодная!..»
— Это ведь она сказала мне о ваших тайных встречах, за что достойна высокой награды.
«Он выполнит свою угрозу! — с ужасом поняла Гражина. — Надо отвести его мысли, отвести мысли!..» И сказала, заставив себя насмешливо улыбнуться:
— Ядвига сказала тебе то, что должна была завтра сказать я. Но она глупа, а глупость либо слишком спешит, либо очень опаздывает, но никогда не попадает в нужный момент. Я встречалась с боярином князя Ярослава с единственной целью: выведать его тайну для справедливого суда хана Бату.
— Ты вертишься напрасно, змея. Мой сапог уже прижал твой хвост.
Гражина молча пожала плечами. Она забросила приманку, и теперь оставалось только ждать, когда вкус ее оценит тупой мозг Орду.
— Какая тайна?.. — спросил Орду, наконец-таки сообразив. — Боярин Федор — сын анды главного советника моего брата.
— Боярин Сбыслав.
— Что?.. — Орду поморгал. — Какой еще Сбыслав?
— Тот, который убил вашего десятника в станице у бродников. Если мне не изменяет память, за это полагается смертная казнь?
Орду молчал, честно пытаясь разобраться в новом повороте разговора. Да, за убийство полагалась смертная казнь без всяких исключений и вне зависимости от того, когда именно было совершено преступление, — это Орду знал твердо. Но при чем тут боярин Федор?... И кто такой боярин Сбыслав?..
— Настоящее имя боярина Федора Яруновича — Сбыслав, — терпеливо растолковывала Гражина. — В молодости он убил вашего десятника и бежал во Владимирские земли под защиту князя Ярослава.
— Опять изворачиваешься?
— Спроси у него сам. — Она помолчала, но поскольку хан никак не мог прийти к какому-либо решению, добавила: — Меня готовили для ханского ложа, Орду, и учили не только вашему языку, но и Ясе твоего великого деда. И я готовилась тоже, почему и решила выведать у боярина всю правду, чтобы он не избежал справедливого возмездия, как того требует закон самого Чингисхана. Ступай.
И утомленно откинулась на подушки. Сердце ее бешено билось, потому что сейчас должно было решиться все. Вся ее судьба. Но глупый хан еще топтался, и Гражина расслабленно добавила:
— Да, и пришли ко мне Ядзю Она поступила правильно, и я хочу ее отблагодарить.
Орду яростно хлопнул плетью по сапогам и вышел. Слезы тут же хлынули из глаз Гражины, но она поспешно вытерла их, вскочила, наполнила два разных серебряных кубка вином, достала ладанку, высыпала из нее весь яд в тот кубок, который был поменьше. Поставила их на поднос у входа и вновь устало раскинулась на подушках.
Все это время Кирдяш и обезоруженный Сбыслав ходили неподалеку от платформы, поскольку караван продолжал двигаться. Сильный морозный ветер сек лица, проникал сквозь шубы, есаул мерз, но боярин не замечал ни ветра, ни холода. Преступление его было велико, а значит, плата за прощение должна была ему соответствовать. Он быстро нашел чем расплатиться, но считал преждевременным предлагать столь дорогостоящую цену, а потому думал и думал, изыскивая более простой способ собственного спасения.
Наконец из юрты появился хан Орду. С платформы сел в седло, хмуро сказал Кирдяшу:
— Вели поставить мою юрту и развести огонь. Есаул тотчас ускакал, а Орду столь же хмуро приказал Сбыславу следовать за ним.
— Где твой конь?
— У юрты служанок.
— Значит, у тебя его нет. Пойдешь пешком. Последние слова хан сказал злорадно, поскольку в них содержалась высшая форма презрения. Но Сбыслав не торопился со своим признанием и покорно шагал рядом с седлом. «Ничего, потерпим, — зло думал он. — Будет и на моей улице праздник...»
Орду водил Сбыслава с добрый час, продемонстрировав его унижение не только погонщикам, но и страже. Боярин продрог до костей, пока наконец хан не повернул к своей походной юрте. Возле нее стоял Кирдяш, доложивший, что огонь разведен. Орду важно кивнул, и в юрту они вошли втроем.
— Останься у порога, раб, — сурово сказал Орду, проходя к огню. — Знаешь, кто это, есаул?
— Боярин и толмач князя Ярослава...
— Это — убийца нашего чербия, сбежавший к князю Ярославу! И зовут его не боярин Федор, а — Сбыслав. Так?
— Да, мое рекло — Сбыслав, а христианское имя — Федор.
— Ты убил чербия?
— В честном поединке. Спроси об этом у Чогдара, он был свидетелем.
— Чогдар далеко, а закон — рядом. Но я спрошу Чогдара при тебе, когда ты вернешься в Сарай рабом. А сейчас снимешь одежду, наденешь отрепья, и есаул отведет тебя к погонщикам волов.
— Хан Бату повелел мне кое-что сказать тебе, Орду.
— Я сам спрошу у своего брата, что он тебе повелел!
— Повторяю Хан Бату повелел сказать тебе... Сбыслав говорил раздельно, нажимая на каждое слово, чтобы Орду не только умерил свой торжествующий гнев, но и услышал и, главное, вспомнил то, что должен был знать.
— Так говори1
— Прикажи есаулу выйти из юрты. — Сбыслав позволил себе усмехнуться. — Пусть пока проведает Гражину.
— Сначала отдай мне кинжал, — хмуро сказал Кирдяш.
— Пусть проведает Гражину, — сквозь зубы процедил Сбыслав, не спуская глаз с растерянного хана.
— Проведай Гражину, — послушно повторил Орду. Красные пятна выступили на обветренных скулах Кирдяша. Он громко, с вызовом вздохнул, но послушно покинул юрту. Сбыслав спокойно прошел к огню и, присев на корточки, протянул к нему иззябшие руки.
— Как ты смеешь греться у моего костра без моего дозволения... — грозно засопел Орду.
— Бату-хан повелел сказать тебе — «Ключ иссяк, бел-камень треснул», — негромко сказал боярин, не глянув на хозяина
— «Ключ иссяк, бел-камень треснул», — почему-то послушно повторил Орду, но опомнился. — Ты?!
— Но... Но ты был у Гражины?.. Зачем ты был у Гражины?...
— Я высоко чту тебя, хан Орду, — вздохнул Сбыслав. — И буду высоко чтить всегда. Но ты должен отчитываться передо мной, а не я — перед тобой. Так повелел твой великий брат хан Бату.
— Да, да, он говорил мне, говорил... — в полной растерянности забормотал Орду. — Что я должен делать?
Сбыслав не успел ответить. Заколыхался войлочный полог, и в юрту вошел Кирдяш.
— Служанка Гражины добровольно выпила яд...
6
Князь Михаил Черниговский больше отличался чванством и суетностью, нежели хладнокровием и расчетом. То намереваясь дать отпор татарам, то вдруг бросая собственный город и спасаясь бегством за границу, он терял, не решаясь ничего спасти, и в результате потерял все. Даже собственную жену, которую захватил князь Ярослав, пока муж обретался в бегах, но отдал, как только этого потребовал Даниил Галицкий, Судьба, которую он созидал для себя собственными руками, оказалась судьбой изгнанника. Михаил Черниговский постоянно ощущал собственное унижение, но сил признать, что виновником является он лично, в душе не нашлось. Зато в ней нашлось иное: желание во что бы то ни стало разыскать того, кто обрек его на унизительную жизнь вечного беглеца и просителя. И вскоре он с известным облегчением отыскал супостата, сломавшего всю его доселе такую распрекрасную жизнь: татары. Нечестивые язычники, сатанинская саранча, заклятые враги христианского мира. С этим воинственным стягом он метался по всей Центральной Европе, но европейские властители были заняты своими делами, воевать за Черниговские земли и уязвленное самолюбие князя Михаила никто не рвался, и тому пришлось воротиться в Чернигов. Но как же неспокойно было на душе, как металась она ночами, как терзала, суетливого честолюбца! Вот что пишет Карамзин об этой странице Михайлова жития:
«Узнав, что сын его, Ростислав, принят весьма дружелюбно в Венгрии, что Бэла 4-й, в исполнение прежнего обязательства, наконец выдал за него дочь свою, Михаил вторично поехал туда советоваться с Королем в средствах избавить себя от ига Татарского, но Бэла изъявил к нему столь мало уважения и сам Ростислав так холодно встретил отца, что сей Князь с величайшим неудовольствием воротился в Чернигов, где сановники Ханские переписывали тогда бедный остаток народа и налагали на всех людей дань поголовную от земледельца до Боярина. Они велели Михаилу ехать в Орду. Надлежало покориться...»
Пока готовили дары да обозы, князь Михаил решил потолковать с Даниилом Галицким, который, по слухам, в Орде был принят с почетом. Вообще-то родственники друг друга недолюбливали, что, впрочем, естественно: деятельный, энергичный и знающий, чего он хочет, Галицкий был полной противоположностью князю Черниговскому. В иных обстоятельствах Даниил постарался бы избежать свидания, но совесть была нечиста и чувство вины перед мужем собственной сестры и до сей поры нет-нет, а тревожило его.
— Обложили нас треклятые агаряне. — Князь Михаил решил начать беседу со вздоха: привык к таким запевам во время слезных блужданий по властительным дворам Европы. — Отвернул Господь лик свой от Святой Руси.
— Стало быть, не такая уж она святая, — не сдержался Галицкий: его всегда раздражал родственник, а теперь стал невыносимым, поскольку из-за него тревожилась собственная совесть. — Смирению Господь учит, а не суетным вздохам.
— Значит, ехать советуешь? — спросил Черниговский, уловив хозяйское неприятие начала беседы.
— От поклонов голова не отваливается, князь Михаил.
— А честь наша княжеская?
— Нам с тобой о чести говорить не пристало. О чести один Невский толковать может, потому что он с мечом на своей земле стоял, пока мы с тобой по Европам бегали.
Галицкий завидовал Невскому, а после беседы с глазу на глаз и невзлюбил его, но сейчас перед ним сидело суетливое ничтожество, которое хотелось только царапать да унижать. Ведь из-за него же, из-за его неумной суетливости ему, князю Даниилу Галицкому, пришлось выложить Батыю правду о Лионском соборе и его решениях.
— Боязно, — тяжело вздохнул князь Михаил.
Это прозвучало искренне, как предчувствие, и Галицкий ощутил эту искренность. Налил вина, протянул кубок князю
— Нам, князь Михаил Всеволодович, время нужно выигрывать. Покорностью, смирением, унижением — чем угодно, но выигрывать. Ждать, когда Батый от нас отвернется. А он — отвернется: на востоке, в самой Монголии, у него дела тревожные.
— С равным — смирен, с высшим — почтителен, но как мне покорность изыскать в сердце моем перед немытой гадиной степною? Как? Где силы взять для покорности и смирения моего?
Сказано было с таким искренним надрывом, что князь Даниил понял вдруг, что не от слабости души метался Михаил Черниговский, а только от слабости разума своего.
— В вере Христовой, князь.
— Верую, — Черниговский широко, истово перекрестился. — Верую в Отца и Сына и Святаго Духа. Верую в Пресвятую Богородицу Деву Марию. Верую в грозных архангелов Господних, в воскрешение из мертвых и в Страшный Суд тоже верую. И чту, высоко чту угодников Божиих, мучеников и страстотерпцев, блаженных и юродивых. На сем камне стою, князь Даниил Романович, и с того камня не сойду и до смерти своей...
Князь Михаил Всеволодович Черниговский, человек совсем негосударственного ума и тем паче негосударственного поведения, мелочный и суетный, трусоватый и честолюбивый, не сошел с Христова камня в свой страшный последний час. Жизнь его не была примером последующим поколениям, но смерть — была, почему Церковь и причислила его к лику святых. Жить недостойно, но умереть достойно — такой же подвиг, как и достойно жить.
Михаил прибыл в Сарай с внуком Борисом, любимым боярином Федором и небольшой свитой. Это случилось утром, и, как ни странно, всех прибывших на поклон к Бату тотчас же повели к дворцу прямо из саней Бывалых — а таковые нашлись в свите — это обеспокоило, но князь не обратил внимания на них, продолжая идти вперед с высоко поднятой головой. Поверх шубы успели набросить алое княжеское корзно, и оно знаменем развевалось за ним.
Так они пешком дошли до дворца, перед которым на сей раз ярко полыхали четыре священных костра. Перед ними стоял верховный шаман в длинном черном одеянии и островерхой шапке. Он поднял руку, шествие остановилось, и шаман что-то выкрикнул.
— Ты должен пройти меж огней, князь, — шепнул Федор. — Пройти и поклониться
— Не будет так, — с неожиданной для него твердостью сказал Черниговский. — Я пришел поклониться их царю, а не идолам.
— Он говорит, что тогда ты умрешь, — тихо сказал Федор. — Поклонись, князь, мы отмолим твой грех.
— Нет! — вдруг громко выкрикнул Михаил и, сорвав с себя корзно, сунул его Борису. — Возьми славу мира, внук, я возжаждал славы небесной.
— Кара-гулмус! — Шаман упер палец в князя. — Кара-гулмус!..
Из — за его спины появились обнаженные по пояс помощники с длинными жертвенными ножами в руках. Свита испуганно подалась назад, и только боярин Федор не оставил своего князя в смертный час, разделив его участь.
— Мужи достойные, но смерть им была предначертана свыше, — равнодушно отметил Бату, когда ему доложили о казни Михаила Черниговского и его боярина Федора.
В кровавый тот день Чогдара в Сарае не было: Бату послал его на юг, к Сартаку который отвечал за зимовку скота в Кубанских степях. Вернулся он спустя часа два после бессмысленной и, главное, совсем не по адресу исполненной казни, когда русским только-только отдали истерзанные тела князя и боярина, а кровь еще не всосал мокрый истоптанный снег. Поспешно порасспросив свидетелей о происшедшем, Чогдар прошел прямо к Бату.
— Я казнил предателя, как того требуют законы Чингиса.
Чогдар хмуро молчал: ему не по душе была эта показная никчемная жестокость. Впрочем, и хан испытывал нечто вроде угрызений. Досаду совести, если так можно выразиться. Она скреблась внутри, и Бату, не спросив ни о Сартаке, ни о зимовке, начал подробно рассказывать о казни, за которой лично наблюдал из дворца.
— Мы вновь напомнили о своей суровости, и правильно сделали. И толпа поддержала нас: голову князю отрубил русский доброволец именем Доман. Такое рвение достойно награды.
Чогдар склонил голову, по-прежнему пребывая в отрицающем безмолвии. Бату недовольно пробурчал:
— Вижу, но не понимаю. Объясни.
— Моя обязанность — говорить правду. Если я неправильно понимаю свою обязанность, повели мне удалиться.
— Я слушаю.
— Кровавый скакун спотыкается чаще рабочей лошади, это понятно. Непонятно, как он умудрился споткнуться на ровной дороге.
— Мне нужна ясность! — зло выкрикнул Бату. — Я не желаю распутывать твои заячьи петли.
— Судя по первым словам, ты доволен казнью Михаила Черниговского. Но есть человек, который возрадуется больше тебя.
— Кто?
— Гуюк, мой хан. Этот подарок ему куда дороже белокурой Гражины.
Бату недовольно засопел: Чогдар нащупал его досаду, которая, правда, несколько запоздало возникла в его душе.
— В то время как Гуюк всячески заигрывает с православными, ты начал их прилюдно каогогп
— Православные не посылают своих представителей на католические соборы!
— Не слышал, что князь Михаил принял католичество.
— Он сделал бы это завтра!
— Вот завтра его и следовало казнить.
— Замолчи, раб!.. — рявкнул Бату.
Наступило тягостное молчание. Хан раскраснелся от гнева, но от гнева на самого себя, а не на своего советника Досада превратилась в саднящую занозу, а Чогдар вгонял ее еще глубже в его душу.
— Я не собирался этого делать, но повздорил с Баракчин, — проворчал наконец Бату. — Она соскучилась по внуку, а я не могу отозвать Сартака с зимовий по капризу женщины. Как там мой внук Улакчи?
— Здоров и весел.
— Скажешь это Баракчин. — Бату помолчал. — Ты прав, Чогдар. Во всем виновато дурное настроение с утра.
— Боюсь, что я испорчу тебе его еще больше, К нам спешит католический посол Плано Карпини.
— Может, мне лучше уехать к Сартаку на зимовья?
— Наоборот, мой хан. Вызови Сартака сюда и прими посла с большой честью. Но ничего не обещай, а лучше всего отправь его к Гуюку. Пусть Каракорум сам разбирается с католиками. И как бы там ни разобрались, православным это все равно не понравится.
— Недаром тебя любил Субедей-багатур. — Бату расплылся в довольной улыбке. — Отдохни с дороги и навести вечером Баракчину. Она тоскует по своему маленькому внуку.
Чогдар поклонился и вышел. Отдых и впрямь был необходим: он устал безостановочно гнать с Кубани, лишь меняя коней на поставах. Да и для беседы с любимой женой Бату требовалась свежая голова: Баракчин сочетала мужской ум с женской проницательностью, умела и незаметно подсказать, и столь же незаметно выведать то, что ей было нужно. Правда, более всего ее занимали свои дети и внуки, и тут следовало держать ухо востро, потому что Сартак пристрастился на Кубани к местному вину, забыв целительный кумыс.
Он вышел на дворцовую площадь, где еще толпился народ, жадно обсуждавший подробности утренней казни. Кого здесь только не было: татары, кипчаки, остатки разгромленных Бату торков, переселенные сюда с Днепра для ухода за скотиной берендеи, русские язычники, бежавшие от церковных и княжеских преследований, мордва и черемисы, бродники и волжские болгары. В этом многоязычии сами собой выделились два языка, ставшие основными в общении как городских обывателей, так и пришлых по своим делам: кипчакский и русский, на котором говорили не только собственно русичи, но и бродники, торки, берендеи, мордва и многие иные, покоренные победителями или насильственно переселенные ими в эти места из русских княжеств.
— ...Я же холоп его, смерд поротый был!.. — захлебываясь в торжествующем восторге, по-русски рассказывал коренастый мужчина в полутатарской одежде с простой шашкой, заткнутой за широкий пояс. — Уж помытарил меня князюшко мой, повластничал, дочку мою себе забрал за долги. Но посчитался я с ним, посчитался!.. Как рубанул, так и голова набекрень...
Чогдар остановился, с усилием припомнив названное Бату имя.
— Доман?
— Доман, господин, — живо откликнулся беглый язычник, сияя всем обликом своим и готовностью исполнить что ни повелят.
Чогдар прикинул расстояние, чуть отклонился назад и, выхватив саблю, нанес знаменитый монгольский удар от левого плеча к правому. Сверкающая улыбкой голова слетела с плеч, в небо ударил фонтан крови, тело какую-то долю секунды еще стояло, но тут же и рухнуло наземь. Чогдар отер полой халата лезвие, кинул саблю в ножны и, не оглядываясь, пошел к коновязи сквозь враз примолкшую, поспешно расступающуюся толпу.
7
Еще на Лионском соборе, призвавшем католический мир к новому крестовому походу на татар, а заодно и на всех еретиков, было принято решение направить посольство к правителям Монгольской империи. Папа Иннокентий IV руководствовался при этом не только возможностью выиграть время для организации активной борьбы с татарами, не только сбором известий о таинственных степняках, но и ходившими по Европе слухами, что где-то на Востоке, в сердце диких степей, существует некий оазис христианства, возглавляемый каким-то пресвитером Иоанном. Главой посольства был назначен шестидесятичетырехлетний францисканский монах Иоанн Плано Карпини, ученик самого Франциска Ассизского, человек разумный и весьма опытный, поднаторевший в спорах с сектантами и еретиками, твердый в вере и лично преданный Папе Иннокентию. И в пасхальное воскресенье 16 апреля 1245 года Плано Карпини выехал из Лиона к монгольскому хану, имея на руках личное послание Папы. Направившись через Польшу, посольство в Мазовии повстречалось с князем Васильком, братом Даниила Галицкого. Он растолковал Карпини, что без подарков ехать в ханскую ставку неразумно, если не бессмысленно вообще, снабдил их мехами и помог добраться до Киева, откуда и начиналась собственно Монгольская империя, и по пути Карпини с горечью отметил пустынность и разоренность русских княжеств, опустошенных татарским нашествием и беспрестанными набегами литовцев.
— Покарал нас Господь за княжьи усобицы, — вздохнул Василек. — А коней вам менять надобно. Татары ни сена, ни соломы на зиму не заготавливают, и лошади их обучены снег копытить и кормиться сами.
Карпини приказал сменить изнеженных европейских лошадей на неприхотливых татарских и тут же выехал в Сарай через опустевшую, заснеженную и метельную землю Половецкую, запивая натаянной из снега водою полусырое пшено.
— Папский посол приближается к Сараю, — доложил Чогдар. — Сартак обгоняет его на день пути. Еще раз прошу, мой хан, встретить их весьма торжественно. Это непременно дойдет до Гуюка, он вынужден будет поступить также, что очень не понравится православным.
Бату долго размышлял. Навечно обветренное, красноватое лицо его дрогнуло в усмешке.
— Придумай послу личное поручение к князю Ярославу. Такое, чтобы он вынужден был встретиться с ним в Каракоруме. Это не понравится ни православным, ни католикам.
Ранним утром прибыл с Кубани Сартак, а к вечеру и Плано Карпини. Чогдар объяснил царевичу необходимость пышного приема и его ритуал, и через сутки папскому послу сообщили, что хан Золотой Орды готов его принять.
В среду Страстной недели, ровно через год по выезде из Лиона, Плано Карпини бестрепетно прошел меж двух очистительных огней и был допущен шаманами во дворец. Францисканец, старательно подобрав полы длинной орденской одежды, ловко перешагнул через протянутую поперек дверного проема веревку, увидел восседавшего на троне хана и преклонил колена.
— Встань и проследуй, — сказал Чогдар.
Карпини поднялся с колен и, как его учили, пошел прямо к трону, искоса внимательно оглядев тронную залу.
На сей раз народа в ней было много и даже играла музыка, замолкавшая, когда кто-нибудь начинал говорить. На троне восседал Бату-хан вместе с Баракчин, его братья, дети и родственники сидели на скамьях, а остальные вельможи на ковре у их ног — мужчины на правой, а женщины на левой стороне. Рядом с троном стоял Чогдар, свободно переводивший с сарацинского языка на монгольский.
Карпини громко назвал себя, свой сан и цель прибытия и вручил Чогдару письма Папы Иннокентия. Чогдар указал ему место на левой стороне, внимательно просмотрел письма и передал Бату-хану экземпляры на татарском языке. Пока хан неторопливо читал их, Карпини подали вино в золотом кубке, и тотчас же тихо заиграла музыка, варварская для итальянских ушей папского посла.
Закончив чтение, Бату поинтересовался здоровьем Папы Иннокентия и его высокого посла, и аудиенция была закончена. Хан, чингисиды и вельможи покинули тронную залу под пение невидимого хора. Карпини и Чогдар остались одни.
— Тебя уведомят, когда хан примет решение, посол, — сказал Чогдар. — И повелят ехать в Каракорум к хану Гуюку. Дорога туда и длинна, и трудна, но в моей власти сделать ее проще и легче.
— Прояви добрую власть, великий вельможа. Пощади старость мою и немощность.
— Я дам тебе ярлык на проезд по государственным постам. Если исполнишь мою личную просьбу.
— Говори, великий вельможа.
— В Каракорум выехал русский князь Ярослав. Ты увидишься с ним в Каракоруме и передашь от меня небольшую посылку.
— Что в посылке, если смею спросить?
— Грибы да огурцы соленые, — усмехнулся Чогдар. — Стосковался князь Ярослав по родимой пище.
— И больше ничего? — недоверчиво спросил Карпини, не сумев скрыть удивления.
— И больше ничего, — успокоил посла Чогдар. — От меня поклон ему и его боярину. И еще...
Он замолчал.
— Еще?.. — осторожно напомнил посол.
— Боярина зовут Федор Ярунович. У него могут возникнуть просьбы к тебе. Обещай исполнить.
— Но я — посол Папы.
— Боярин знает наши обычаи, и просьбы его не будут выходить за рамки заведенного порядка, не беспокойся. Кроме того, он — человек очень влиятельный и может оказать тебе большую помощь.
— Я все исполню, великий вельможа.
В пятницу Страстной недели Плано Карпини получил повеление срочно отбыть в Каракорум, следуя по государственным поставам.
Предыдущая страница | К оглавлению | Следующая страница |