Александр Невский
 

Несколько соображений по поводу общерусского летописного свода 1392 г.

Другой весьма важный этап взаимодействия политической и идеологической жизни феодальной Руси оказался связанным с началом 90-х годов XIV в., когда вопреки совершившейся уже Кревской унии, провозглашавшей программу создания многонационального государства, в полной мере сохранила свою жизнь и программа восстановления этнически однородного восточнославянского государственного организма; когда совместными усилиями Киприана, Василия I и Витовта была предпринята еще одна попытка установления тесного сотрудничества между Владимирским княжением и Литовской Русью, а также попытка мобилизации сил различных частей русской земли, нацеленной как на противодействие унии, так и на борьбу с ордынским господством в Восточной Европе.

Представляется вполне закономерным, что именно данный период политического развития Восточной Европы был ознаменован заметной активизацией идеологической жизни, созданием ряда историко-литературных памятников общерусского плана.

И действительно, пребывание Киприана в Москве в начале 90-х годов XIV в. оказалось связанным не только с его бурной церковно-политической деятельностью (поставление шести новых епископов, оформление брака Василия I с дочерью Витовта Софьей, примирение Витовта и Василия с Новгородом Великим и т. д. [48, 218—219; 38, 367—368, 373]), но также и с его важными мероприятиями в области идеологии. По-видимому, тогдашняя общерусская политика Киприана и породила общерусский летописный свод, который в Троицкой летописи назван «Летописцем великим русским».

Если верить Татищеву, то одним из составителей этого свода мог быть русский иерарх Игнатий, возможно, тот самый Игнатий, который еще в 1389 г. сопровождал Пимена в Царьград [41, XI, 95—104] и который, по утверждению Татищева, стал близким сотрудником митрополита Киприана и архимандритом Спас-Андрониева монастыря [57, V, 204—205, 300]1. Не исключено, что в работе над сводом участвовал и Епифаний Премудрый, создавший, как доказал А.В. Соловьев [366, 85—106], в 1393 г. широко известный памятник «Слово о житие и преставлении великого князя Дмитрия, царя русского», который, видимо, и завершал собою общерусский летописный свод начала 90-х годов XIV в.

Но кто бы ни был реальным составителем этого свода, политическая его концепция была предложена самим митрополитом Киприаном.

Видимо, у Татищева были основания считать Киприана одним из ведущих идеологов того времени. Татищев не только констатировал большую эрудицию Киприана («вельми книжен и духовен»), но и раскрывал различные стороны его идеологической деятельности. «Яко в наставление душевное, преписа соборы, бывшие на Руси, многи жития святых русских и степени великих князей русских, и ни же в наставление плотское, яко правды и суды и летопись русскую от начала земли Руския вся по ряду» [57, V, 205]. Охарактеризовав таким образом широкий размах деятельности Киприана, Татищев не только прямо указал на Игнатия как исполнителя его предначертаний («И многи книги к тому собрав, не веле архимандриту Игнатию спаскому докончати, яже соблюдох» [57, V, 205]), но как бы обосновал участие Киприана и, возможно, Игнатия в создании общерусского свода 1392 г.

Анализом содержания этого предполагаемого свода занимались в свое время М.Д. Приселков [323, 121] и В.Л. Комарович [224, II, ч. 2, 194—195].

Выводы М.Д. Приселкова, касавшиеся свода 1389—1392 гг., очень важны, интересны, но не всегда в равной мере убедительны. В частности, трудно согласиться с его утверждением о том, что Троицкая летопись якобы только копировала текст «Летописца великого русского», ничего не прибавляя к нему и ничего не убавляя [323, 121—122, 126—128]. Однако данному тезису противоречит сам факт отсылки составителя свода 1409 г. к «Летописцу великому русскому» как к источнику значительно более обширной информации по истории Руси, чем Троицкая летопись [323, 122].

В сущности тезис о тождестве «Летописца великого русского» и Троицкой летописи в какой-то мере опровергает и сам М.Д. Приселков, когда утверждает, что великокняжеский свод 1389 (1392) г. был собственно московской летописью, а Троицкая летопись представляла собой митрополичий общерусский свод [323, 128—130].

Но положение Приселкова о близости двух сводов не находит подтверждения при анализе политических обстоятельств их возникновения. Летопись 1392 г. была создана в условиях тесного московско-литовского сотрудничества и утверждения общерусской программы на базе возрождения политических и культурных традиций целостной Руси XI—XII вв.; летопись 1409 г. появилась в период разрыва отношений Москвы с Литвой, начавшегося интенсивного поглощения Польшей великого княжества Литовского, временного забвения общерусской программы и сосредоточения интересов московских идеологов лишь на политических судьбах главным образом Великого Владимирского княжения.

Значительно более правильную позицию в трактовке свода 1392 г., с нашей точки зрения, занял В.Л. Комарович, автор разделов по истории русского летописания в «Истории русской литературы». Он считал, что свод 1392 г. был составлен «в духе русско-литовской неделимости митрополии и московско-тверского политического равновесия» [224, II, ч. 2, 194—195] и что в основе этого свода лежала программа политического сближения большинства русских княжеств. В.Л. Комарович даже утверждал, что «точка зрения, избранная в нем за исконную (точка зрения Киприана)2, менее всего могла быть популярна как раз в Москве» [224, 195]. Хотя в трактовке В.Л. Комаровича не все оказывается приемлемым, тем не менее его оценка овода 1392 г. представляется более правильной, чем оценка М.Д. Приселкова.

Что же можно сказать о конкретном содержании свода 1392 г.?

Весьма вероятно, что эта летопись завершалась памятником, который формально был некрологом Дмитрию Донскому («Слово о житии и о преставлении великого князя Дмитрия Ивановича, царя русского» [38, 351—366; 39, VI, 104—111; 40а, 53—60; 41, XI, 108—121; 42, 215—218; 114а, 366, 346]), а фактически был тогдашней программой политической деятельности Киприана и Василия I, их идейно-политическим кредо начала 90-х годов XIV в. Специально занимавшийся этим памятником Л.В. Черепнин пришел к выводу, что «по своему идейному содержанию "Слово" может быть отнесено ко времени вскоре после смерти великого московского князя Дмитрия Ивановича» [416, 659], а А.В. Соловьев

утверждал, что «Слово» было написано Епифанием Премудрым около 1393 г. [366, 85—106]. Попытки М.А. Салминой [346, 81—104] связывать этот памятник с серединой XV в. не представляются нам убедительными.

По-видимому, идеологическим стержнем этого произведения были программа восстановления целостности русской земли под руководством Владимирского княжения и в какой-то мере под эгидой Царьграда, доктрина создания широкой антиордынской коалиции русских княжеств, концепция осуждения князей-раскольников, «КНЯзей-мятежников царства».

Поэтому нет ничего удивительного в том, что составитель рассматриваемого памятника часто обращается к эпохе целостной Руси X—XI вв., тепло вспоминает князей Владимира [38, 352] и Ярослава [38, 354], отрицательно говорит о Святополке Окаянном.

Нет ничего удивительного и в том, что «Слово о житии и о преставлении великого князя Дмитрия Ивановича, царя русского» часто перекликалось с памятниками древнерусской литературы XI—XIII вв.

Подобно тому как «Задонщина» (Кирилло-Белозерский описок) явно использовала «Слово о погибели Русской земли» [354, 550; 259, 286, 302] и «Слово о полку Игореве» [354, 263, 291, 342—343], «Слово о житии Дмитрия Ивановича» включило элементы таких памятников древнерусской литературы, как «Слово о законе и благодати» Иллариона, повести об Александре Невском, о разорении Рязани войсками Батыя и др. [224, 209].

Но автор «Слова о житии Дмитрия Ивановича» не ограничивается использованием готовых литературных форм, он широко использует живую историю русской земли, биографии Владимира, Ярослава, Ивана Калиты, наконец, биографию самого Дмитрия Донского. Рисуя его их преемником, автор «Слова» стремится всеми доступными ему средствами прославить деятельность князя Дмитрия в качестве «царя всей русской земли» и главы «русского царства», старается подчеркнуть его заслуги в борьбе с ордынской державой и «нечестивым» царем Мамаем, а также в борьбе с внутренними «раскольниками и мятежниками царства» [38, 355].

Рассказ о столкновении Дмитрия Донского с Мамаем сравнительно краток, но весьма характерен. В нем законный глава «русского царства» Дмитрий Донской противопоставлен Мамаю, правителю ордынской державы и «русского улуса». Авторитет главы «русского царства» Дмитрия подкрепляется ссылками не только на Владимира, Ярослава, Ивана Калиту, но также и на «святителя Петра нового чудотворца и заступника русские земля». Автор «Слова» подчеркивает то обстоятельство, что программа создания «русского царства» вызвала негативную реакцию не только самого «нечестивого царя Мамая», но и каких-то князей, «живущих окрест его». Имея в виду рязанского князя Олега, а может быть, и Ягайло, автор «Слова» утверждал, что именно «живущие окрест» Дмитрия политические недруги спровоцировали конфликт «русского царства» с ордынским царством, во всяком случае, ускорили его, и возможно, значительно осложнили ход борьбы Донского с Мамаем. Так, автор «Слова» писал о том, что князья, «живущие окрест его (Дмитрия. — И.Г.) навадиша на нь нечестивому Мамаю, тако глаголюще: "князь великий Дмитрий Иванович себе именует русской земли царя и паче честнейша тебе славою, супротивно стоить твоему царствию"». Весьма характерной оказывается в изложении данного памятника и реакция Мамая на этот сигнал, исходивший от каких-то скрытых русских или литовских противников Дмитрия. Мамай якобы заявлял о своей готовности «перенять» у Дмитрия всю землю русскую, ликвидировать всех верных ему князей-союзников, разорить все церкви, христианство заменить мусульманской верой, посадить по всем городам русским своих баскаков [38, 353].

Характеризуя таким образом две противостоящие друг другу политические доктрины, созидательную, князя Дмитрия, и разрушительную, Мамая, автор «Слова» как бы раскрывал перед современниками два возможных пути дальнейшего развития русской земли, симпатизируя пути, по которому якобы шел Дмитрий и по которому теперь решили идти Василий I и Киприан.

Не удивительно поэтому, что автор «Слова» идеализирует международное положение Руси в годы правления князя Дмитрия («вскипи земля русская в дне княжения его... страхом господства своего огради всю землю, от восток и до запад хвалю имя его, от моря и до моря») [98, 354]. Не удивительно также, что автор «Слова» идеализировал и тот внутриполитический порядок, который установился после одержанной победы на Куликовом поле. По утверждению автора «Слова», после Куликовской битвы установилась «тишина велика в русской земли» [38, 354], политическая оппозиция оказалась сломленной («раскольници же и мятежници царства его погибоша» [38, 355]), положение князей — союзников Дмитрия стало более стабильным («князя Рускыя в области своей крепляше») [38, 355].

Хорошо понятным оказывается и то обстоятельство, что автор «Слова» счел нужным подчеркнуть существование прямой преемственной связи между политической программой Дмитрия Донского и правительственной деятельностью Василия I, а также Киприана; совершенно не случайно автор «Слова» остановился на самом акте передачи власти князем Дмитрием своему старшему сыну Василию. В изложении автора данный акт был не просто передачей княжеского стола законному наследнику, но и передачей всего политического наследства главы «русского царства» своему преемнику. «Слово» подчеркивало, что Дмитрий Донской призвал к себе своего старшего сына Василия и передал «в руце его великое княжение, еже есть стол отца своего и деда и прадеда...»; «дал есть отчину свою землю русскую» [38, 357; 40а, 56]. Таким представляется идейное содержание «Слова о житии и о преставлении Великого князя Дмитрия Ивановича, царя русского», памятника, которым, возможно, завершался летописный свод 1392 г.3.

* * *

Но не только «Слово о житии и о преставлении великого князя Дмитрия Ивановича, царя русского» было результатом литературной деятельности окружавших Киприана идеологов в тот период, не только это произведение «украшало» общерусский летописный свод 1392 г., который мы вслед за Троицкой летописью называем «Летописец великий русский». По-видимому, тогда же, после возвращения Киприана в Москву в 1390—1392 гг., на базе уже существовавших рассказов о Мамаевом побоище была создана или воссоздана летописная повесть о схватке русских войск с Мамаем на Куликовом поле. Вероятнее всего, это была та пространная редакция повести о Куликовской битве, которую мы теперь читаем в Софийской I, Новгородской IV, Типографской, Воскресенской и других летописных сводах.

Возможно, что это была особая повесть, которую А.А. Шахматов называл «Словом о Мамаевом побоище» [430, 90—94, 183—190]. Вероятнее всего, это была та редакция «Повести», которую мы теперь читаем в только что названных летописных сводах.

По поводу датировки пространной редакции «Повести» существует ряд точек зрения. Так, С.К. Шамбинаго считал, что данная редакция возникла в конце XIV — начале XV в. [423, 75, 78, 190]. Против такой датировки не возражал и А.А. Шахматов, считая, что краткая редакция «Повести» Симеоновской летописи, а также редакция Ермолинской летописи являются извлечениями из более ранней пространной редакции «Повести», возникшей вскоре после Куликовской битвы [430, 104, 119—122; 137, 203]. Однако М.Д. Приселков не признал аргументы Шахматова убедительными и выдвинул тезис о первичности краткой редакции Симеоновской и соответственно вторичности пространной редакции [60, 419—421]. М.Н. Тихомиров также считал текст Симеоновской летописи наиболее ранней редакцией летописной повести о Куликовской битве [385, 345]4.

Эти положения М.Д. Приселкова и М.Н. Тихомирова недавно были поддержаны и развиты М.А. Салминой. «Повествование Троицкой летописи, — подчеркивает М.А. Салмина, — мы признаем старейшей записью рассказа о побоище на Дону» [345, 364]. «Рассказ Симеоновской летописи мы признаем рассказом Троицкой летописи и включаем в число исторических источников летописной повести (пространной редакции. — И.Г.)» [345, 360]. «На основе рассказа Троицкой летописи, т. е. свода 1409 г., и возникла так называемая летописная повесть» [345, 364].

Естественно, что подобная оценка рассказа «О побоище на Дону» Троицкой и Симеоновской летописей предопределила в построениях автора трактовку пространной редакции «Повести о Куликовской битве» и ее сравнительно позднюю датировку. Хотя для подтверждения ее автор привел много различных доводов, мы считаем, что предположение Шахматова по поводу возникновения в 90-е годы XIV в. подробного рассказа о Куликовской битве М.А. Салминой поколеблено не было.

В сущности, этот предполагаемый рассказ и был, видимо, если не тождественным тексту «Летописной повести» пространной редакции, то, во всяком случае, весьма близким тому варианту «Повести», который мы теперь находим в Новгородской IV, Софийской I, Воскресенской и других летописных сводах XV — первой половины XVI в. и который тогда, в начале 90-х годов XIV в., занял соответствующее место в общерусском летописном своде 1392 г.

Присутствие в своде 1392 г. пространного рассказа о Куликовской битве, весьма близкого по своей общерусской направленности «Летописной повести», с концепцией общерусского единства и московско-литовского сотрудничества; рассказа, противопоставляющего русскую землю ордынскому царю Тохтамышу, с одной стороны, и польскому королю Ягайло — с другой; рассказа с критикой поведения крамольного князя рязанского Олега объясняется прежде всего наличием соответствующего литературного наследия, в частности таких, как «Задонщина», «Слово о житии и о преставлении великого князя Дмитрия Ивановича, царя русского», «Повести о московском взятии от Тохтамыша», в 1382 г., «Список русских городов» и др., возникших в 80—90-х годах XIX в. К тому же такая повесть о Куликовской битве вполне соответствовала той политической обстановке, которая сложилась в Восточной Европе в начале 90-х годов XIV в. В этом смысле особенно любопытно сопоставление «Летописной повести» с «Задонщиной». Эти памятники в основе своей оказываются весьма близкими, оба они имеют общерусскую платформу, подчеркивают участие в битве как князей Залесской Руси, так и князей Литовской Руси — братьев Ольгердовичей, Дмитрия волынского, Пересвета. Все это свидетельствует о том, что оба памятника возникли тогда, когда силы консолидации Руси брали верх над силами децентрализации русской земли. Таким благоприятным моментом для возникновения «Задонщины» оказался, как известно, 1381 год, ознаменованный установлением сотрудничества Дмитрия и митрополита Киприана.

Что же касается «Летописной повести» или произведения очень близкого к этой повести, то оно возникло в такой же благоприятный момент, вероятнее всего, сразу после того, как в 1390—1392 гг. снова установилось сотрудничество великого князя Василия I, митрополита Киприана и Витовта, когда снова стала актуальной широкая общерусская программа.

Но не только сходство «Задонщины» с «Повестью» свидетельствует о возникновении первого произведения в 1381 г. и второго — в 1390—1391 гг., но, как это ни парадоксально, и существующие между ними расхождения. Мы знаем, что в «Задонщине» весьма активную роль после Дмитрия Донского играет Владимир Андреевич и совсем был забыт конфликт с Рязанью. В «Летописной повести» пространной редакции по-прежнему центральной фигурой остается Дмитрий Донской, зато серпуховский князь Владимир Андреевич изображен второстепенным участником Куликовской битвы, а конфликт с Рязанью не только забыт, но и весьма заострен (рязанский князь Олег изображен в качестве «раскольника и мятежника царства», в качестве прямого пособника Мамая и Ягайло)5.

Чем объяснить эти различия? Если признать, что «Задонщина» была создана в 1381 г. в связи с переездом Киприана в Москву, если учесть, что тогда же было достигнуто примирение Москвы с Рязанью (возможно, даже при содействии Киприана), если иметь в виду, что Владимир Андреевич действительно сыграл важную роль в кампании 1380 г. в качестве командира запасных войск и в качестве своеобразного «моста» между Москвой и литовско-русскими князьями (он был женат, как известно, на дочери Ольгерда), то станет понятным как замалчивание рязано-московских споров в «Задонщине», так и подчеркивание особых заслуг серпуховского князя Владимира Андреевича.

Но для того чтобы объяснить нарочитое разоблачение «Летописной повестью» неблаговидной роли рязанского князя Олега, выступавшего связующим звеном между золотоордынским ханом и Ягайло, следует допустить, что «Летописная повесть» о Куликовской битве возникла в такой момент политической жизни Восточной Европы, когда, с одной стороны, сложились благоприятные условия для возрождения общерусской программы, для восстановления московско-литовского сотрудничества (точнее, для сотрудничества Киприана, Василия и Витовта), а с другой — наметилась перспектива политического сближения Орды, Рязани и Польши, точнее, Тохтамыша, Олега и Ягайло.

Мы считаем, что в Восточной Европе подобная ситуация сложилась именно с начала 90-х годов XIV в. Приезд Киприана в Москву, форсирование им женитьбы Василия I на дочери Витовта действительно создавали предпосылки для политики общерусского масштаба, а вместе с тем и для возрождения той идеологической программы, которая была сформулирована в «Задонщине», а также для забвения того периода правления Дмитрия Донского, который был по своему характеру сугубо «московским» периодом (1385—1389 гг.). О возникновении «Летописной повести» в начале 90-х годов свидетельствуют и тенденции международной жизни, в частности усиление натиска Тохтамыша на русские земли, сближение его с Рязанью и королем Ягайло.

На начало 90-х годов падает активная деятельность Тохтамыша в Восточной Европе. Проигрывая одну позицию за другой в борьбе с Тимуром, Тохтамыш стремился организовать такую расстановку сил на территории этой части Европейского континента, которая могла бы как-то компенсировать ослабление его влияния в Средней Азии, на Кавказе и в Поволжье.

Так, уже в 1390 г. он организовал поход ордынских войск против Рязани и тем самым, видимо, добился установления частичного контроля за действиями рязанского князя Олега [40а, 60; 41, XI, 122]. Одновременно он предотвратил сближение нижегородских князей с Москвой, а в 1391 г. организовал поход царевича Бектута на Вятку [60, 438].

Параллельно вырисовывались перспективы установления политических контактов Тохтамыша с польским королем Ягайло. Именно ему, а не Витовту в 1392—1393 гг. Тохтамыш выдал ярлык на русские земли [653, 131—132].

Таким образом, если учесть, с одной стороны, появление в начале 90-х годов условий для возрождения общерусской программы, а с другой — происходившее тогда политическое сближение Тохтамыша с рязанским князем Олегом и польским королем Ягайло, если, кроме того, иметь в виду конфликт между Василием I и Владимиром Андреевичем серпуховским, возникший в 1390 г. [40а, 60], то окажется вполне правдоподобным предположение о создании пространной редакции летописной «Повести о Куликовской битве» (с ее апологетикой общерусской программы Дмитрия Донского — Киприана, критикой Рязани и затушевыванием роли Владимира Андреевича) именно в начале 90-х годов XIV в. Нам представляется поэтому, что включение такого рассказа о Куликовской битве в общерусский свод 1392 г. было явлением естественным и вполне понятным.

Что касалось других редакций «Повести о Куликовской битве», в частности редакции Симеоновской и Троицкой летописей, которую М.Д. Приселков, М.Н. Тихомиров и М.А. Салмина [60, 419; 385, 345; 345, 344] считали древнейшей, а также редакции Ермолинской летописи, которую Л.В. Черепнин считал древнейшей, то они возникли, по ряду данных, позднее, в совершенно иных внутриполитических и международных условиях.

* * *

В общерусском своде 1392 г. нашла свое место и «Повесть о нашествии Тохтамыша». Этот памятник, так же как и «Повесть о Куликовской битве», сохранился во многих вариантах6. Сопоставление различных редакций данного произведения обнаруживает наличие значительных противоречий, свидетельствует о напряженной идеологической борьбе за то или иное освещение данного события.

Подробный анализ различных вариантов этого памятника произвел в своей монографии Л.В. Черепнин. Хотя в своем исследовании он не делает попыток дать точную датировку появления того или иного варианта данной повести, но все же устанавливает определенную хронологическую последовательность возникновения различных редакций. Так, он считает, что сначала возникла редакция Троицкой, Симеоновской летописей, Рогожского летописца и Тверского сборника, потом появилась редакция Ермолинской летописи и в конце концов сложилась пространная редакция «Повести о нашествии Тохтамыша», которую мы находим в Новгородской IV, Типографской, Воскресенской летописях, Московском своде конца XV в. и, наконец, в Никоновском своде [416, 631—647]7.

Нельзя не отметить, что предложенный Л.В. Черепниным порядок возникновения различных редакций «Повести о нашествии Тохтамыша» находится в противоречии с его же гипотезой последовательности появления различных вариантов «Повести о Куликовской битве» (как известно, Л.В. Черепнин считает первичной редакцию Ермолинской, вторичной редакцию Симеоновской и других близких летописей) [416, 596, 619—620].

Нам представляется, что «Повесть о Куликовской битве» и «Повесть о нашествии Тохтамыша» настолько тесно связаны друг с другом одним идеологическим замыслом, что появление в различных летописных сводах тех или иных модификаций этих произведений должно было быть подчинено одним политическим тенденциям и одной хронологической последовательности.

Признавая весьма интересными и важными многие наблюдения Л.В. Черепнина по поводу различных редакций «Повести о нашествии Тохтамыша», в частности его наблюдения, касавшиеся обострения классовой борьбы в осажденной Москве, мы все же склонны думать, что еще далеко не все проблемы, связанные с этим памятником, рассмотрены и решены.

Так, нам представляется, что вопрос о времени появления тех или иных редакций данного произведения, а также вопрос о политической платформе этих редакций, остается все еще открытым. Мы считаем, что первоначальным вариантом «Повести о нашествии Тохтамыша» была пространная редакция этой повести, обнаруживаемая теперь на страницах Новгородской IV, Типографской, Воскресенской и других летописей. Вполне вероятно, что данная редакция нашла свое место в рассматриваемом нами летописном своде 1392 г.

Именно пространная редакция больше других вариантов данной повести (в частности, варианта Симеоновской и Троицкой летописей) подходила к идеологической направленности свода 1392 г., а также к той политической обстановке, которая сложилась на территории Восточной Европы в начале 90-х годов. Для Киприана, Василия и Витовта, провозгласивших тогда идею тесного московско-литовского сотрудничества, программу консолидации русской земли, противопоставленную Орде и Польше, было важно дать такое освещение неудачной кампании 1382 г., которое, с одной стороны, подчеркнуло бы патриотизм и тесное сотрудничество в 1382 г. Дмитрия Донского, Киприана, литовского князя Остея в организации обороны Москвы и, с другой стороны, показало бы захватнические замыслы Тохтамыша в отношении Руси, его сговор с Рязанью и Нижним Новгородом. Тогдашним идеологам русской земли было нужно такое произведение, которое объяснило бы причины неудачи кампании 1382 г. и показало бы, что причиной сдачи Москвы было не отсутствие боеспособности у Дмитрия Донского или Киприана, а чрезмерное коварство их противников — Тохтамыша, Олега рязанского, князей нижегородских — и вместе с тем отсутствие единства среди русских князей.

Именно этим задачам и отвечала пространная редакция «Повести о нашествии Тохтамыша». Данный вариант «Повести» подробно рассказывал о воинственных замыслах Тохтамыша, направленных против Руси, сообщал о коварном сговоре с ним нижегородских и рязанских князей и о фактах их тесного военно-политического сотрудничества с Токтамышем [38, 327, 332]. Именно из пространной редакции «Повести» ясно, что в ходе кампании 1382 г. Дмитрий, Киприан, литовский князь Остей и видные гражане Москвы были союзниками, выступали сторонниками одной политической программы8. Так, «Повесть» подчеркивала, что уже в начале кампании у Дмитрия Донского и Киприана существовало общее намерение активно противодействовать натиску Токтамыша, что с этой целью была созвана дума [38, 328]. В «Повести» было признано, что обнаружившиеся разногласия среди русских князей были не виной, а бедой Дмитрия и Киприана, что оба политических руководителя в обстановке этих неожиданно возникших разногласий вынуждены были на ходу менять стратегические и тактические планы обороны русской земли. Так, вместо задуманной вначале встречи противника за Окой Дмитрий и Киприан должны были ограничиться пассивной обороной Москвы. Князь Дмитрий отправился в Кострому, вероятнее всего, для формирования дополнительных воинских контингентов [38, 328; 416, 643], Киприан же был оставлен в Москве, видимо, для организации защиты самого города.

Весьма своеобразное освещение в пространной редакции «Повести» получил тот этап в ходе кампании 1382 г., который был связан с попытками Киприана покинуть Москву, а также с ухудшением его отношений с Дмитрием Донским. Если редакция Ермолинской летописи не скрывала ни разногласий Дмитрия с Киприаном в тот момент, ни протеста князя Дмитрия против отъезда Киприана из Москвы [46, 129, 416, 63а], то пространный вариант «Повести» изображал дело таким образом, что против ухода митрополита были лишь крамольные гражане, поднявшие мятеж в Москве.

Из пространной редакции «Повести» становится ясным, что на первом этапе «мятежа» происходила борьба между двумя группировками господствующего класса, между сторонниками Дмитрия и приверженцами Киприана (только в этом случае можно объяснить введение осадного положения в городе [38, 329; 416, 635—636] и одновременное подчинение контролю гражан деятельности митрополита Киприана, наиболее влиятельного после Дмитрия человека в государстве).

Но в пространной редакции присутствует также материал, который позволяет рассматривать второй этап «мятежа» (от момента ухода Киприана из Москвы и до появления здесь литовского князя Остея) как вспышку антифеодального движения, как борьбу низов города против феодальных верхов Московской Руси [38, 329, 384; 47, 195—196; 416, 639—642]9. «Повесть» этой редакции отмечала, что после отъезда Киприана «граду... в мятеже смоущающеся, аки морю мутящюся в бури велице, и не откудоу же оутешениа обретающе, но паче больших и поущьших золъ ожидаху» [38, 329; 47, 150—151].

По-видимому, движение приняло такой размах, что Дмитрий и Киприан были вынуждены забыть свои недавние разногласия, восстановить взаимопонимание и принять совместное решение об отправке в Москву литовского князя Остея. Приглашением этого князя в находившуюся под угрозой осады столицу достигались, видимо, подавление здесь антифеодального движения, усиление обороноспособности города, демонстрация сохранившегося московско-литовского союза.

Автор «Повести» данной редакции стремился показать, что все три задачи, поставленные перед Остеем, по существу, были выполнены. Попав в Москву, Остей, «окрепив город и мятеж гродный оукрепив», установил тесное сотрудничество с широкими слоями населения города, прежде всего с боярами, купцами (Гости-сурожане), духовенством [38, 329; 47, 150—151].

Когда Тохтамыш подошел к Москве, все гражане под руководством Остея активно обороняли город. В «Повести» Остей был охарактеризован не только как военачальник, сумевший навести порядок в мятежном городе и хорошо организовать оборону Москвы, но также как политический деятель, установивший тесный контакт с гражанами и готовый вести честные дипломатические переговоры с Тохтамышем. Но какие бы меры ни предпринимали Остей, Киприан, Дмитрий и гражане для обороны Москвы, все это оказалось безрезультатным перед коварством и бессмысленной жестокостью Тохтамыша, а также его союзников — рязанских и нижегородских князей. В данной редакции «Повести» подчеркивалось, таким образом, что не трусость или недальновидность Остея, Киприана, Дмитрия и гражан стали причиной сдачи Москвы, а коварство и жестокость противника. Не случайно «Повесть» указывала на такие факты, как сожжение книг и поджог Москвы татарами (антиордынская тенденция данного утверждения становится очевидной при сопоставлении с заявлением «Повести» Троицкой и Симеоновской летописей о том, что подожгли Москву якобы сами русские). Не случайно «Повесть» приветствовала как отпор татарам, организованный у Волока серпуховским князем Владимиром Андреевичем10, так и карательную экспедицию, осуществленную Дмитрием в Рязанском княжестве.

Так, говоря о своде 1392 г., уже теперь можно утверждать, что по своей идейной направленности, по своему реальному историческому содержанию этот свод был общерусской летописью. Если освещение фактов из истории русской земли до XIV в. в этой летописи мало отличалось от интерпретации соответствующих исторических фактов Лаврентьевской и Троицкой летописей, то трактовка событий середины и конца XIV в. отличалась, видимо, довольно значительно от той информации, которая попала в Троицкую летопись.

Мы считаем, что в состав «Летописца великого русского» были в той или иной форме включены такие памятники, как «Слово о житии и о преставлении великого князя Дмитрия Ивановича, царя русского», пространные редакции «Повести о Куликовской битве» и «Повести о нашествии Тохтамыша». В дальнейшем при составлении Московского свода 1409 г. они были либо устранены совсем, либо сокращены и отредактированы.

Хотя «Летописец великий русский», как известно, не сохранился, тем не менее о его существовании говорит не только прямая отсылка Троицкой летописи, но и большое количество литературного материала, отброшенного Троицкой летописью, но воскрешенного последующим летописанием (начал эту работу, по-видимому, уже Рогожский летописец, а значительно продвинул ее вперед так называемый «Полихрон» Фотия). Среди летописных памятников, связанных, как нам кажется, со сводом 1390—1392 гг. и могущих поэтому пролить дополнительный свет на идейное содержание «Летописца великого русского», может быть, по нашему мнению, и такой памятник, как Суздальская летопись по академическому списку, особенно ее третья часть, вышедшая из канцелярии ростовского епископа Григория [427, 221—228], известного сподвижника Киприана.

В этой последней части Суздальской летописи (с 1237 по 1418 г.) весьма отчетливо прослеживаются симпатии ее составителя к митрополиту Киприану и к той общерусской программе, которую он выдвигал и которую пытался осуществлять на протяжении 80—90-х годов XIV и в начале XV в. Так, Суздальская летопись неоднократно называет Киприана «преосвященным» в отличие от всех других упомянутых митрополитов [36, вып. 3, 536, 538]. Его появление в 1381 г. трактуется здесь как самостоятельный приход «в свою митрополию на Москву», где «князь великий Дмитрий прия его с великой честью» [36, вып. 3, 537] (в Троицкой летописи Киприана пригласил в Москву князь Дмитрий [60, 421]). Его бегство из осажденной Токтамышем Москвы в 1382 г. трактуется как незаконное изгнание, как причина мятежа в митрополии («князь Дмитрий выгна Киприана митрополита и бысть мятеж в митрополии») [36, вып. 3, 537]. Возвращение в 1389 г. Киприана из Царьграда в Москву отмечено как важнейшее событие в жизни всей русской церкви (его сопровождали два греческих митрополита, три русских иерарха), как событие, не только положившее конец мятежу в русской церкви, но и создавшее якобы расширенную русскую митрополию, в состав которой будто бы была включена и митрополия Галицкой Руси (под 1389 г. в этой летописи читаем: «выиде из Царяграда преосвященный Киприан митрополит всея Руси... и преста мятеж в митрополии и бысть едина митрополия Киев и Галичь и всея Руси») [36, вып. 3, 537]. Не случайным представляется и повышенный интерес данной летописи и серпуховскому князю Владимиру Андреевичу (рассказы о его женитьбе в 1371 г. на дочери Ольгерда Елене, о его походе на Рязань вместе с Дмитрием Донским и Дмитрием волынским). Весьма любопытным представляется сообщение о рождении у Дмитрия Донского в 1382 г. сына Андрея, будущего можайского князя, сотрудничавшего с Киприаном и ростовским епископом Григорием [36, вып. 3, 537; 170, 30].

Может быть, не случайной в Суздальской летописи оказалась попытка подчеркнуть ведущую роль Северо-Восточной Руси в системе всех русских земель. Так, под 1216 г. при изложении междоусобной борьбы князей дается такая формула: «...не было того... оже бы кто вшел ратью в сильную землю в Суздальскую, оже вышел цел, хотя бы и вся Русская земля и Галичская и Киевская и Смоленская и Черниговская и Новгородская и Рязанская...» [36, вып. 3, 495]. Характерно также, что в Суздальской летописи весьма спокойно излагаются литовско-московские конфликты — 1368, 1370, 1372 гг. [36, вып. 3, 533—534].

Все эти положения Суздальской летописи позволяют, как нам кажется, видеть в ней отражение общерусского свода 1390—1392 гг., какие-то краткие «тезисы» «Летописца великого русского», сделанные, видимо, при участии ростовского епископа Григория (1396—1416)11.

Примечания

1. Если понимать Татищева буквально, то следует признать, что Игнатий сотрудничал с Киприаном лишь в конце жизни последнего, а после его смерти завершил начатый митрополитом летописный свод — свод 1409 г. Последнее весьма вероятно, но причастность Игнатия к составлению Троицкой летописи отнюдь не исключала его участия в создании свода 1392 г. Может быть, именно этим обстоятельством и объясняется наличие в Троицкой летописи столь подробной ссылки на летописный свод 1392 г. [60, 439].

2. «Вся совокупность входивших в этот свод (1392 г.) статей, — писал В.Л. Комарович, — показывает его зависимость от редакторской инициативы митрополита Киприана» [224, 194].

3. Весьма характерным, как мы увидим в дальнейшем, было то обстоятельство, что этот памятник не попал в Троицкую летопись, а оказался «воскрешенным» в Новгородской IV, Софийской I, Воскресенской летописях и др. [38, 351—366; 39, VI, 104—111; 40а, 53—60; 41, XI, 108—121; 456, 206—209; 48, 215—218].

4. М.А. Салмина почему-то отождествляет взгляды М.Н. Тихомирова и Л.В. Черепнина, по данному вопросу, утверждая, что оба они считали древнейшей редакцией «Повести» ту, которая помещена в Ермолинской летописи [345, 344], хотя эта последняя точка зрения принадлежала только Л.В. Черепнину [416, 619—620].

5. Весьма характерно, что терминологическое оформление критики рязанского князя в «Повести» пространной редакции совпадает с соответствующей терминологией «Слова о житии и о преставлении князя Дмитрия» [38, 355], направленной в адрес окрестных раскольников.

6. Краткий вариант «Повести о нашествии Тохтамыша» мы находим в Симеоновской летописи (следовательно, в Троицкой, Рогожской летописях, Тверском сборнике) [45, 131—132; 42; 143; 42а, 441—442]. Более. расширенный вариант «Повести» обнаруживается на страницах Ермолинской летописи [46, 127]; пространная редакция — в летописях Новгородской IV, Типографской, Московском своде конца XV в., Воскресенской [38, 327—328; 40а, 43; 47, 150; 48, 206].

7. Весьма ценными являются наблюдения Л.В. Черепнина над проявлением классовой борьбы в Московской Руси летом 1382 г.

8. Хотя в редакции «Повести», помещенной в Ермолинской летописи, например, не скрывался факт резких разногласий между Дмитрием и Киприаном в 1382 г. [46, 128—129].

9. Антифеодальный характер движения 1382 г. был раскрыт в исследовании Л.В. Черепнина.

10. В данной редакции «Повести о нашествии Тохтамыша» оценка деятельности Владимира Андреевича была более положительной, чем в пространной редакции «Повести о Куликовской битве». Если учесть, что конфликт Василия I с Владимиром Андреевичем был ликвидирован в 1390 г., то придется признать, что «Повесть о нашествии Тохтамыша» была создана несколько позднее «Повести о Куликовской битве», но не позднее 1392 г., поскольку она вошла, как нам представляется, в тот свод, который был назван в Троицкой летописи «Летописцем великим русским» и который уже существовал в 1393 г.

11. Нам представляется, что вполне оправданным было мнение А.А. Шахматова о том, что именно обильные летописные фонды ростовской епископии, сохраненные и в какой-то мере обработанные епископом Григорием, явились важным источником исторических сведений не только для «Полихрона» Фотия, но также и для «Хронографа» Пахомия Лагофета [427, 135—146; 323, 148].

 
© 2004—2017 Сергей и Алексей Копаевы. Заимствование материалов допускается только со ссылкой на данный сайт. Яндекс.Метрика